Мы все не из картона - Мария Евсеева. Страница 10

его никогда не забирала. Вот Женю и отправили в детский дом.

Значит, правда.

– Лучше здесь, – невнятно мычит Мика из-под одеяла.

– Лучше здесь, – подтверждаю я и снова закрываю глаза.

Мечтаю, что завтра мама придёт ко мне с синими воздушными шариками и большими жёлтыми фруктами в красных сеточках. Мы раздадим их каждому: Пашке, Сонечке, Канюше, Мике, Стасе, другим детям нашего Центра, Тамаре Васильевне, Наталье Сергеевне и, конечно, Алёне. А шарики просто возьмём и запустим в небо. Как это делают выпускники, я на линейке видела. Хоть и жалко немного, но так красиво! Чтобы мы тоже поскорее стали выпускниками этого Центра. И чтобы не было больше в мире всяких ужасных болезней, плохих пап и этой дурацкой водки! И инспектора Прибытко – хмурого и всемогущего.

Глава 10

А утром всё как обычно.

Алёна нас поторапливает. Канюша канючит – не хочет идти в школу, Стася измученно хмурится, Мика дерёт спутанные кудри массажной щёткой, Сонечка скулит – почти плачет, а я…

Я опять смотрю в окно.

Там, на улице, синего неба совсем не видно – всё над домами затянуто грузными чёрными тучами, – и крылечко пустое. Сегодня мама за мной не пришла. А вместо жёлтых фруктов у меня под носом рисовая каша. Не сладкая и не кислая – молочная. Вкусная, конечно. Но…

– Ты когда мамой станешь, сколько у тебя детей будет? – обращается ко мне уже причёсанная Мика.

Я об этом никогда не задумывалась.

И правда, сколько?

У моей мамы нет других детей, только я. В Пашкиной семье так же. А вот у Стаси – брат-военный, а у Сонечки – Маринка, она тоже в нашем Центре, но в младшей группе.

– Не знаю… Много, наверное. – Пожимаю плечами и продолжаю заталкивать кашу в рот.

Хорошо ведь, когда много. Когда все друг за друга горой. Когда кто-то кому-то звонит, приезжает, приходит, спрашивает: «Ну как ты?», хочет увезти на Байконур… Когда люди просто хохочут и обнимаются, умещаясь на крохотном диване большой-пребольшой семьёй, и им не тесно. Я это по телевизору видела, в фильмах.

А потому добавляю:

– Больше трёх. – И жую долго-долго. – А у тебя?

Мика тоже зачерпывает полужидкую кашу и смотрит, как та стекает с ложки обратно в тарелку.

– А у меня один. – Давит каждую рисинку, стараясь утопить её в молочном озере. – Но я его никому никогда не отдам!

И вдруг резким движением придвигает тарелку к себе поближе и начинает орудовать ложкой. Она стучит по тарелке так же, как наша соседка баба Нюра по батарее, когда мама с дядей Сашей…

или дядей Толей…

очень громко включают музыку.

Каша не успевает попадать Мике в горло: она выступает рисовой пеной из уголков рта, постепенно подбираясь к её подбородку. У меня весь завтрак встаёт поперёк горла. Даже чаем запивать бесполезно! Поэтому я просто бросаю всё и бегу в туалет.

Вообще меня тошнит крайне редко. Только когда каша в меню. Или какао с пенкой. Или молочный суп…

Дело в том, что я подхватила какую-то там непереносимость: мне становится плохо от молока. Но я никому об этом не рассказываю, помалкиваю в тряпочку и ем всё-всё: и кашу, и суп, и пенку вместе с какао.

Просто помню, как это – быть голодной несколько дней, и боюсь повторения.

Однажды моя мама пропала. Вместе с дядей Виталиком. Наверное, это он научил её пропадать без вести.

Или дядя Толя…

Или ещё кто-то…

Я уже точно не помню.

«Без вести» – это значит, что в городском выпуске «Вести» не объявят о такой пропаже. А значит, человека не станут искать полицейские, не примутся за работу другие добрые люди, его фото не расклеят на столбах и в подъездах. Никто не узнает о том, что у кого-то исчезла мама.

Они ушли куда-то, мама и дядя Виталик, – я только слышала, как захлопнулась входная дверь, – и пропали. Сначала я не думала, что всё так серьёзно, но прошло много времени, а они не возвращались.

С каждой минутой в комнате становилось всё темнее и холоднее. И тоскливее.

Я сдвинула в сторону пустые бутылки, собрала на газету огрызки от огурцов и как могла расчистила подоконник от всякого мусора. Забралась на него с ногами, встала на колени, прильнула лбом к ледяному стеклу и стала напряжённо смотреть в морозный светлый вечер.

Потом мне сделалось холодно.

Я улеглась на диван, сбив в кучу мамины вещи и подложив их под голову, и укрылась тёплым коричневым пледом. А чтобы прожжённая дырка ещё больше не холодила мне ноги, я перевернула плед так, что дыра оказалась на сердце.

На сердце и без пледа жарко – там кипит вишнёвое варенье. Это мама придумала про варенье, когда я совсем маленькая упала на прогулке и стесала себе коленки до крови. Кровь – это страшно, а варенье – вроде даже смешно.

Замерзая на диване, я долго-предолго думала о маме: когда на потолке пробегали тени от машин, когда соседи ругались за стенкой, когда метель свистела в рамы, когда наконец всё уснуло и снова проснулось, когда солнце на миг заглянуло в нашу комнату…

И вдруг мне до колик в желудке захотелось вишнёвого варенья! Чтобы с косточками, чтобы с булкой! Как у Олиной бабушки.

И я пошла на кухню.

На столе стояла закоптелая кастрюлька. Я приподняла крышку в надежде увидеть там варенье, но на дне оказалась картошка в грязном мундире – раненная и покалеченная ещё с пятницы.

Я не стала её трогать, заглянула в холодильник.

Может, там варенье?

Или хотя бы булка.

Или чёрствый хлебушек.

Или обглоданная корочка.

Но холодильник давно не работал – я это знала. Как и то, что хлеб мы там не держали.

А на столе стояла кастрюлька…

Я опять приподняла крышку, достала оттуда сморщенную картофелину и уже хотела поддеть её мундир ногтем, чтобы очистить, как она заплакала. Потекла, запахла чем-то неприятным – наверно, своей картошной болезнью. И мне пришлось положить её на место, в кастрюлю, и снова прикрыть крышкой, чтобы больную не тревожили.

Время тянулось бесконечно долго.

Мне уже не думалось о маме – я плакала о ней. Сначала тихонько, закусив уголок шерстяного пледа, потом погромче – так меньше хотелось есть.

К ночи я вспомнила про огуречные попки, которые лежали на газете на подоконнике. Они были старенькие и слишком маленькие, но удивительно сладкие. Жаль, что они быстро