– Посткоммоционный синдром, – поясняет она.
Говорит, почти у всех раненых наблюдается. Провалы в памяти, рассеянность, расфокусирование внимания. Это после сотрясений, баротравм, контузий. Ну я-то не ранен вроде. Просто здесь время по-другому работает. Что было недавно, видится в далёком прошлом. Или пять минут, а кажется – вечность. Смотрю на неё. Родинка блуждает вверх-вниз, копит очередную фразу. Губы разомкнулись, но не стали ничего произносить, снова смежились. Что-то хотела сказать. Лучше б сказала. Ведь не ранен. Пока что.
– Ах-ха. Богатства нет, привычка осталась… Так у нас во всём, – улыбается, по-дружески ерошит мне голову.
Не сразу понял, о чём она. Оказывается, движением головы отмахиваю чёлку, а волос-то нет. Стрижен под троечку. Волос нет, а привычка есть. Шучу, что на будущее. Навык не хочу терять.
– А я пытаюсь быть доброй. Тоже, наверное, на будущее. – Она отнимает руку от меня и отворачивается.
Тянусь к бутылке, как можно дольше обновляю вино в стаканах. Не хочу смущать.
– Хорошие у тебя вены, – проводит пальцем по моему запястью.
Это значит, если надо срочно вколоть, легко вены найти. Пусть ещё расширятся. Добавляю вина. Она пару секунд рассматривает свои ногти, прячет пальцы в кулак. Отмахивает русую прядь. Волосы у неё будто мелированные. Неплохо смотрится. То тут, то там светлая полоса. Это от перекиси. Льют литрами, у них прям канистры в приёмной стоят. Всё равно всё в пятнах. Кровь едкая, даже брезент до дыр стирается, полотна носилок драные. Не выдерживает брезент.
– Скорей бы уже всё закончилось.
Хоть и заявляет так, но сама боится думать – как должно всё закончиться. У неё брат на той стороне. Уже, наверное, и воюет. Там всех бреют. Интересно, чем, думает, должна закончиться война?
– Не хочу знать, – говорит она, – хочу, чтоб просто кончилась, и всё.
Контакты прерваны. Мамка и брат где-то в Кировоградской. Понятно, сейчас прям по семьям вражда прошла.
– Нет, – поправляет она, – ещё с пятнадцатого.
Хочет, чтоб у них было всё хорошо, пусть даже и ненавидят, всё равно друг друга уже не понять. Люди не хотят знать правду. Это больно.
– А иногда правда убивает, – добавляет она.
За неделю до войны, когда обстрелы начались, местных детей массово вывозили в лагеря. Через месяц-два стали родителям возвращать, кому в Горловку, кому уже в Воронеж, а некоторых родителей уже и нету. Вот как им сказать?
Главное, чтоб дети не умирали, а мы-то…
– На Новый год так накидывали… А я, дура, думала – салют.
Какое-то неправильное свидание. Сильно тяжёлые темы. По-другому должно быть. Интересно, давно ли ей дарили цветы? Хотя б один какой-нибудь цветок. Вот и я даже – взял портвейн, пришёл. Не видел вообще, чтоб тут кто-нибудь с цветами ходил. Может, не продают, не обращал внимания.
– Я вообще-то люблю одуванчики, – успокаивает она. – Представь, подул – и всё. Хрупкость мира. А юный – такой сочный, яркий… И у всех детей носы жёлтые.
Никогда не забуду. Они стояли, получали гуманитарку. Девушка неопределённого возраста, с ней ребёнок лет четырёх. Вывезли из Бахмута. Ребёнок обернулся, увидел на мне камуфляж, вздрогнул, маму собой будто прикрыл и вытянул на обеих руках игрушку. Самое дорогое, что у него было. Кажется, какой-то плюшевый панда. Что-то я расклеился совсем.
– А в детстве любила цирк. Какое-то чудо.
Поднимает стакан, что-то выглядывает на просвет. Смотрит, как преломляется свет в насечке стекла, в каплях вина. Я в детстве тоже калейдоскоп любил. Родинка напряглась, выглядит серьёзной.
Всякое про неё говорят. Вроде застукали на бойце, поэтому и выперли со старого места работы.
– Пепел. Всё это – просто пепел, – говорит она. Наверное, про винный осадок в стакане. А может, и нет.
Неизвестно, что у них там под одеялом происходило, боец ничего пояснить не может, в отключке был. Она обосновала: мол, согревала своим телом. Парень сильно переохлаждённый был, тридцать два градуса, и посечён осколками, кровопотеря. Привезли, обкололи растворами, замотали, как мумию. Она осталась растирать, массировать, чтоб кровоток восстановить. Потом кто-то в палату зашёл, обнаружил её с ним в обнимку, почти голую. Скандал. Так рассказали.
– Веришь в судьбу? – поворачивает лицо, смотрит в глаза.
Э-э-э-э… Пока открываю рот, чтоб что-то сказать, она поднимает палец, произносит голосом робота: «И это правильно», задирает голову и смеётся. Тыщу лет не слышал девичий смех. Конечно, сказал уже, время здесь не так работает. Но честное слово, тыщу лет, не меньше.
– Знаешь, когда всё кончится, надену платье. Лёгкое-лёгкое. Белое-белое. И чтоб большие красные цветы на нём и чёрные стебли.
Какие-какие цветы? Что? Повтори, говорю, про платье. Она повторяет, что-то додумывая в уме, смущается. Конечно, я прекрасно слышал, просто хотелось, чтоб произнесла ещё раз. А лучше, чтоб повторяла и повторяла.
– Иногда себе боюсь сказать. В этом мы как дети.
Раскраснелась немного. Кожа у неё мягкая и белая. Будто и не юг здесь. Наверное, работа такая, постоянно по подвалам. Беру её ладонь, чуть влажноватая. Не отнимает.
Я уже не раз думал об этом – боюсь чувствовать. Боюсь любить и быть любимым, ощущать себя живым. Потому что снова буду хотеть жить, бояться смерти. Стану хрупким, уязвимым. Что вообще говорю такое… Кажется, охмелел.
– Этическая комиссия, – говорит она. – Обалдеть просто.
Это про тот случай с бойцом, из-за которого её сняли.
А меня что-то мрачные мысли нагрузили. Путаница какая-то в голове. Действительно, смешно же. Этическая комиссия. Просто обалдеть. Не могу удержаться, хохот прям. Этическая комиссия. Ну и ну. Почему-то становится так легко, так весело. Где там ещё бутылка?
– А у меня теперь никак не получается, – касается ладонью низа живота. – Даже в Ростов ездила, проверялась.
Только сейчас понял. Сразу не придал значения. Когда входил, бросил взгляд в комнату. Над неработающим телевизором, в уголке рядом с иконками, на полочке стоит фото. Наверное, она, кому ж ещё быть. Так вот. Держит на руках ребёнка. Просто пипец какой-то.
– Давай не будем… Но если будем, то давай.
Ничего не понял. Но согласен.
…И говорили, говорили, говорили, говорили, говорили.
Материал
Не хотел же ехать, но попросили. «Ещё разочек, редкий контент, сам понимаешь… Кто, если не ты?» Плюс какой-то гонорар замаячил.
И вот, степь да степь, бесконечная нитка шоссе, убогий ассортимент редких забегаловок. Не везде ещё успели положить новый асфальт, по пути, так сказать, всю душу вытряс. Таким и подъехал – бездушным, апатичным. Да и усталость.
Офицер комендатуры поднял брови, демонстрируя, что снимать особо нечего, но сам завёл машину, приглашающе махнул рукой. Значит, быстро управимся.
Так и произошло. Материала набралось от силы на трёхминутный ролик.
– Не успели доделать. Или материал кончился, – подытожил офицер и пнул ногой лежащий каркас металлического стула.
Такой же, готовый, стоит в бывшем административном помещении, уже и послужить успел, ещё два недоделанных здесь, в ангаре. Пока в процессе изготовления – нет подлокотников, креплений для ног, монтировочных пластин. Без спинок, но сидушки уже приварены, тоже с широким отверстием, как и на готовом. На стульчак похоже. А так не стул, конечно, а целый трон. Массивный, широкий, с трезубом в навершии спинки.
– Заморочились по феншую, прям.
Действительно, искусно. Герб сварен из гнутого прута, рядом кое-какие витиеватые рюшки. На том, что уже в кабинете стоит, в спинке прорезь в виде сердца. За исключением этой эстетики, всё достаточно грубо, не чищено, не полировано. Всё-таки утилитарный предмет. Не для выставок.
– Зачем ещё, неужели одного не хватало? – задумчиво произносит офицер.
Наверное, спрос был, раз делали. По мастерской разложены и другие массивные изделия, вроде бы мирного назначения, – ажурные части оград и ворот, решётки, пара сейфов, части чего-то непонятного. По периметру – стеллажи с профилями разного сечения, трубами, стопки обрезков. Гараж большой, раньше служил автотранспортному предприятию, потом, видимо, перешёл частнику.
– Не пойму только, зачем в сидушках эти вырезы, как на стульчаке, –