Этим способом Рябухин получал сведения о войне.
В глазах был мрак, днем красный, ночью черный. В ушах – словно вода налита… Доносился запах пищи – значит, принесли обед. Ложка дотрагивалась до губ. Рябухин открывал рот, его кормили. Быстрые, привычные руки ловко меняли белье на нем и под ним. Поднимали, клали на носилки – значит, на перевязку. «Товарищи, – говорил Рябухин в пространство, – кто тут близко ходячий, дай закурить». В безмолвии, окружавшем его, кто-то вставлял ему в рот папиросу, подносил зажженную спичку – от нее мгновенным теплом веяло на лицо, – и он курил…
Рябухин лежал и думал. Он думал обо всем на свете! Представлял себе линию фронта и соотношение наших сил с силами противника, представлял опустошения и беды, причиненные нам немцами, подсчитывал наши ресурсы. Он думал о будущем страны, о будущем мира, о родных своих, о людях, которых знал. Он видел их, он слышал их голоса. Он думал о человеческом сердце, о жизни, о смерти… Однажды утром, проснувшись, он открыл глаза и увидел перед собой белую стену, на штукатурке была маленькая змеевидная трещина. Рябухин повернулся на другой бок и увидел койку, на койке спал человек такой красоты, какой ни раньше, ни потом не встречал Рябухин. Взял со столика папироску и спички, потряс коробком – спички весело затарахтели в коробке – и закурил. Подошла старуха сиделка.
– Батюшки, видит! – сказала она.
– И слышу, – сказал Рябухин. – Какая вы, оказывается, красавица, няня.
– Да уж теперь все мы для вас будем красавцы, – сказала сиделка. – Соскучились, столько времени нас не видавши; вот и красавцы.
Прошло больше трех лет. Рябухин уже не помнил, как это он был незрячим и какие думы его тогда посещали: он весь был в сегодняшнем своем труде и сегодняшних заботах. Но до сих пор ему казались прекрасными все лица кругом. Скажи ему кто-нибудь, что, например, Уздечкин некрасив, или он сам, Рябухин, некрасив, – он бы не поверил.
Когда он выписался из госпиталя, ЦК партии послал его парторгом на Кружилиху. То, что Рябухин видел на Кружилихе, с каждым днем укрепляло его веру в человека, в красоту человеческой души. Люди не жалели сил, жертвовали всем, чтобы помочь Красной Армии разбить врага. Рябухин знал, что им нелегко; ему и самому было нелегко; но никто не жаловался, никто ни разу не помыслил о мире без победы.
И вот завиднелся светлый день, во имя которого совершался этот великий всенародный подвиг: Красная Армия приближалась к Берлину.
Первого марта из Москвы пришел заказ на оборудование для К-ского завода боеприпасов; заказ почти в два раза превышал обычные. Листопад, рассмотрев его, сказал:
– Так. Понятно.
И по телефону сказал Рябухину:
– Сергей, будет жарко.
– Кому жарко? – спросил Рябухин.
– Гитлеру, – отвечал Листопад. – Иди сюда.
Они сидели вдвоем с полчаса; потом пришли начальники цехов, вызванные на совещание. Предстояло обсудить вопрос, как расставить силы, чтобы сдать заказ своевременно.
Совещание было бурное. Только Грушевой, начальник литерного цеха, сидел молча, со скучающим и равнодушным видом. В литерном цехе производились взрыватели для минометов; заказ на оборудование его не касался. Грушевому это было досадно: кто-то другой станет в центре внимания заводских и городских организаций, получит награды…
– А на погрузку, – сказал кто-то, – придется позаимствовать людей из цеха товарища Грушевого.
Грушевой даже качнулся: этого недоставало! Его уже начинают третировать… Можно подумать, что у него рабочие сидят сложа руки…
– Вряд ли это будет возможно, – сказал Листопад. – Полагаю, что на цех Грушевого тоже ляжет в этом месяце двойная нагрузка.
Он рассчитал правильно: через два дня поступил дополнительный заказ на взрыватели.
Грушевой воспрянул духом и потребовал добавочной рабочей силы. Он привык к тому, чтобы все его требования удовлетворялись сразу. Но на этот раз Листопад сказал:
– Не выйдет. Управляйтесь собственными силами. Во всех цехах такое же напряженное положение, как у вас.
За все годы войны завод не имел такого высокого задания.
Марийка пришла домой поздно вечером, против обыкновения молчаливая и задумчивая. Взяла листок бумаги и карандаш и стала писать какие-то цифры, шевеля губами.
– Ты что считаешь? – спросил Лукашин.
– Ох, Сема, не мешай, – сказала Марийка. Писала долго, потом бросила карандаш и сказала: – Ну, не получается. Что я поделаю?
– Да что не получается? – спросил Лукашин.
– Рябухин говорит, я вполне могу на трех автоматах справиться, – сказала Марийка со слезами на глазах. – А я подсчитала, что не выйдет. Если бы я инструктором не была; полдня с ребятами вожусь. Никак мне.
Лукашин видел, что она расстроена. Ему очень хотелось утешить ее, но он не умел: если бы какая-нибудь домашняя неприятность, а то такое тонкое дело, в котором он, новичок на производстве, вовсе не разбирается. Он еще едва свою норму начал выполнять. Он посматривал на Марийку с уважением.
– Я не знаю, откуда он выдумал три автомата, – жаловалась Марийка. – Ты, говорит, стахановка. Ты, говорит, рабочий коммунистического будущего. – Марийка засмеялась. – И мастеру наговорил: она может! И мастер посулил: завтра, говорит, поставлю тебя на автоматы «Берд», давай нажимай. Я нажму! – вдруг закричала Марийка. – Только пускай они ко мне не подпускают детишек!
Ночью она спала тревожно, а утром пришла на работу сердитая и сказала своим ребятам:
– Чтоб не морочили мне голову зря. Буду сегодня рекорд становить. Чтоб тихо было мне. – А мастеру Королькову сказала: – Ну, давайте три автомата.
К Марийкиным ребятам, в числе которых был Толька, приставили временно другого инструктора.
– Ребята, – сказал им Саша Коневский, – нашего брата, молодежи, на Кружилихе тридцать пять процентов. Если не возьмемся с полной ответственностью, заказ не может быть выполнен в срок, сами понимаете.
– Агитация агитацией, – сказал Вася Суриков, когда Коневский ушел, – а ведь на самом деле, разобраться практически: на этих станках, которые мы делаем, сделают снаряды, и эти снаряды полетят на Берлин.