Кружилиха. Евдокия - Вера Федоровна Панова. Страница 11

пожалуй, многих награждают за точно такие дела, какие и он совершил; значит, он такую же пользу приносит, как и они. И он научился уважать солдата-фронтовика независимо от того, есть у него награды или нет.

Войне завиднелся конец: наши войска гнали немцев к границе. Что же, скоро по домам? Он вернется, отец его спросит: «Ну, когда приступаешь к занятиям в конторе?» А он ответит не сразу. Он будет сидеть и курить, и отец поймет, что он ушел из-под родительской власти и что на него уже нельзя гаркнуть, нельзя трахнуть кулаком… «В контору – нет, – скажет затем Лукашин. – Я остаюсь в армии…»

И вдруг под Станиславом тяжелое ранение – в лицо и грудь.

И это в момент, когда Лукашин уже спокойно уверовал в свою счастливую звезду!

«Ну, ясно, – подумал он, очнувшись в медсанбате. – Это же я! Со мной обязательно что-нибудь должно было случиться в этом роде…»

Его возили из госпиталя в госпиталь. Под конец повезли в Москву, и там знаменитый хирург-стоматолог в несколько приемов сделал ему операцию лица. Возились три месяца, замучили, зато сделали чисто: шрамы были едва заметны.

– Со временем и совсем исчезнут, – сказал хирург, любуясь своей работой.

После этого Лукашину вставили новую челюсть с жемчужными зубами. Зубы ему очень понравились; они даже отчасти вознаградили его за страдания.

В московском госпитале он получил письмо от односельчан. Они сообщали, что его родители умерли, что ему в наследство остался дом и деньги на сберкнижке, и спрашивали, не будет ли насчет дома каких-нибудь распоряжений.

Лукашин ответил, что дома ему сейчас не нужно, пускай сельсовет им пока что распоряжается, – и несколько дней пролежал в растерянности и печали, со странным чувством, что что-то от него оторвалось. Вот – отец загубил его молодость, и мать он любил не так уж горячо… а все-таки оторвалось!

Когда с него сняли бинты, он пошел в коридор к большому зеркалу и посмотрелся.

Исхудавшее, желтое лицо с глубокими морщинами вдоль щек. Морщины на лбу. Шрамы на подбородке. Нос торчит. Борода растет неровно: там, где нашита новая кожа, ничего не растет… Хорош. Никто и не подумает, что тридцать лет человеку. Много старше на вид!

Только зубы хороши.

«А что я буду делать?» – подумал Лукашин, стоя перед зеркалом.

В армию вряд ли пустят.

Как-то надо решать свою жизнь.

Очень трудно решать самому! Вдруг ошибешься – и некому сказать: вот видишь, а ты советовал…

Учителем быть он уже не мечтал. Прошли его молодые годочки. Он все забыл, кроме солдатской науки.

К счетоводству не лежала душа. Проще всего вернуться в заготконтору… Нет, не хочу!

Поеду к Веденеевым на Кружилиху.

Все-таки он заехал сначала в Рогачи. Увидел пустой дом, неотопленный, страшно холодный – в доме холоднее, чем на улице… Сходил на кладбище, посмотрел на родительские могилы, крытые снегом… И, зайдя в сельсовет и в сберкассу, чтобы получить деньги, оставленные отцом, отправился на станцию.

Две старухи проводили его. Они расспрашивали, и рассказывали, и жалели его. Он слушал молча.

– В контору пойдешь работать или в колхоз? – спросили старухи.

Он ответил:

– Да нет. Поеду на Кружилиху, там посмотрю.

Старухи как будто разочаровались, но не стали его уговаривать. Одна сказала:

– Что ж. Поезжай, посмотри, может, лучше там покажется, чем у нас.

Они караулили его багаж, пока он покупал билет. Они помнили его младенцем, они хоронили его родителей – и вот теперь он уходил от них. Они не укоряли его. Он влез в вагон, а они пошли со станции в своих старых, заплатанных рабочих сапогах.

Никита Трофимыч пришел не один, с ним был его старый приятель Мартьянов, которого Лукашин знал.

– Здравствуйте! – сказал Мартьянов. – Еще одна живая душа прибыла! Я как знал – захватил пол-литра. Мариамна Федоровна! Разрешишь поставить на стол или подашь графинчик?

– Я те дам на стол, – сказала Мариамна. – Бутылка грязными руками захватана, а он на стол.

Старик Веденеев взял Лукашина за плечи, вгляделся ему в лицо.

– Да, брат, – сказал он, – не украсила нас война! А Андрея нет! – он отвернулся и ушел умываться, и за ним, на ходу стягивая промасленную спецовку, ушел Мартьянов.

– Он тебя любит, старик, – сказала Мариамна, ставя на стол пятый прибор. – Любит, вот и сказал про Андрея. Он никому про Андрея не говорит.

Прибежал с улицы Никитка, семилетний сын Павла и Катерины, названный в честь деда. Это был крупный красивый мальчик, румяный, с глазами зеленоватыми, как у всех Веденеевых.

– На отца похож? – спросила Мариамна. – Покажу тебе карточку Павла, когда тот был в Никиткиных годах: вылитый! – Гордость была в ее голосе; концом фартука она утерла Никитке лоб и щеки. – На морозе катался, а вспотел как в бане… Иди ручки мыть!

«Хорошо у них, – думал Лукашин, наблюдая эту милую семейную жизнь, которой он был лишен. – Ах, хорошо!»

Если бы позвали – навек бы тут остался жить…

Мужчины умылись и вышли к ужину. Все сели за стол. Мариамна подала горячую картошку и морковную кашу. Лукашин достал из своего мешка зачерствелый хлеб и консервы. Мартьянов разлил водку в рюмки.

– За вернувшихся и возвращающихся, – сказал он.

– Хорошая вещь, – сказал Лукашин, выпив рюмку.

– Напиток для молодых девиц, – сказал Мартьянов. – К старости я стал уважать чистый спирт. Действует без отказа, лишней воды в брюхо не льешь и великолепная дезинфекция для всего организма.

– Мартьянов, Мартьянов, ты этой отравой погубишь свое здоровье, – сказал Веденеев.

– Наоборот, – сказал Мартьянов. – Мне доктор Иван Антоныч поставил диагноз: вы, говорит, проспиртованы до такой степени, что можете смело болеть хоть холерой, она вас не скрутит… За твое здоровье, Сема. Дай тебе бог устроиться… Я через эту свою культурную привычку думаю прожить сто лет.

– Сто? – переспросил Веденеев, подмигнул Лукашину.

– Как минимум, – отвечал Мартьянов.

– И хочется тебе?

– А ясно.

– Ты же верующий.

– И что из этого следует?

– Почему же ты цепляешься за земную жизнь? Если полагаешь, что твоя душа бессмертна…

– Как тебе сказать? – сказал Мартьянов. – Люблю не столь душу свою, сколь тело. Скажешь – нечего тут любить? Абсолютно с тобой согласен. Ну, что тут любить, откровенно говоря?.. Но люблю. Дорожу, и оберегаю, и ублажаю, как могу. Душа-то у меня, Трофимыч, еще хуже, чем тело: самая ординарная душонка. А я ценю души – знаешь какие? понимаешь, Сема?.. души высокие, души большого огня!.. Какой кому прок от бессмертия моей души? Пускай уж лучше тело поживет подольше…

Мартьянов был с Кубани, в здешних краях жил с 1931 года.