Ко мне он приходил исключительно на борщ, появление которого чуял безошибочно. Шёл на запах, причём всегда – на следующий день, зная, что за сутки борщ настоится и обретёт свои лучшие качества. Я его не гнала, потому что по привычке продолжала готовить на двоих.
– Никуда ты не уедешь.
Ярчик сказал это как-то походя, с хрустом разламывая горбушку. Таким тоном не произносят откровений. Таким тоном говорят вещи, очевидные всякому, аксиомы, которые и озвучивать нелепо – но вот иногда приходится.
Как будто Ярчик – с его рваными калошами, старым пальто и коллекцией бумажных обрывков – знал меня куда лучше, чем знала себя я сама. Как будто в лабиринте моих внутренних диалогов он ориентировался с такой же лёгкостью, с какой, бывало, находил в хаосе квартиры ту или иную вещь.
Он сказал то же, что я думала внутри себя, но со стороны, от Ярчика, это воспринималось почти оскорбительно. Ярчик ничего не добавил, а просто ел борщ, но где-то внутри меня беседа продолжилась и набрала обороты. Где-то внутри меня именно Ярчик озвучивал все те аргументы, которые я сама себе предъявить не решалась.
Меня затрясло. Я почувствовала, как в груди рождается комок черноты, которую срочно нужно выплеснуть наружу в действии и словах. Перевернуть этот чёртов борщ прямо ему на колени. Наорать.
Я открыла рот, и оттуда выпорхнул ворон. Потом ещё один. И ещё. Кухня наполнилась воронами. Они колотили крыльями, взбивая воздух, но вскоре расселись на всех доступных поверхностях, вертя головами.
Я устало привалилась к стене. Не самое простое дело на свете – орать воронами.
Ярчик спокойно осмотрел их, шевеля губами. Считает, поняла я. Результат он оставил при себе. Сказал:
– Воронье говно особенно неприятное. Не знаю, почему так. Может, дело в метаболизме. Или в моей личной с ними несовместимости.
– Значит, не будешь доставать меня своими тупыми пророчествами, – заключила я. И добавила: – Ты просто завидуешь. Сам-то уехать не можешь.
Я тоже озвучила аксиому, очевидную нам обоим.
Может, дело было в саже. Ещё немного, думала я, и Ярчик впитает в себя столько города, что станет его частью. Чуть более свободной в передвижениях, чем горгульи с фасада дворца правосудия. Ярчик действительно был похож на горгулью и на табуретку усаживался так, будто была она карнизом. Может, дело в этом, подумала я. Наверняка горгульи тоже не любят птиц – и завидуют им.
Ярчик не мог уехать, даже если бы очень захотел, – как не могут уехать здание вокзала, набережная и клёны из сквера. Клёны, пожалуй, могли бы, но это стало бы концом их существования. Так же было и с Ярчиком. Но это не значит, что он никогда не хотел.
Нужно было что-то сказать – очень быстро и ловко, чтобы как-то сгладить сказанное и несказанное, чтобы вернуть робкий комфорт наших странных отношений. Но я молчала.
Ярчик доел борщ, кивнул, то ли выражая благодарность, то ли подтверждая, что больше не станет мне надоедать.
Уже в дверях он обернулся:
– Я такое видел сотни раз. Люди ищут билет, просто чтобы убедиться в его существовании. Находят – и сразу успокаиваются. А кто действительно хочет уехать – те просто уезжают.
И ушёл.
Неужели я тоже? Вросла, как и он, потеряла способность к движению, превратилась в здание вокзала или, например, драматического театра?
Стайка воробьёв уже привычно выпорхнула изо рта и устроилась на открытой форточке, боевито поглядывая на воронов.
Сойки
Билета не было.
Я потратила три дня, расставляя по полкам книги, перепроверяя каждую. Самым сложным было не упасть в бездну чтения прямо здесь, сидя на полу.
Я разобрала одежду и избавилась от большей её части.
Устроила во дворе небольшую распродажу. Покупатели приходили, привлечённые моими птицами. Я торговалась до беспамятства, а потом отдавала вещи бесплатно.
Я отдала все свои старые колоды карт и несколько новых; коробочку с бижутерией трёх поколений; кляссер с марками, среди которых когда-то особенно выделялась красочная коллекция попугаев (я не стала заглядывать в кляссер, опасаясь, как бы попугаи не ожили в продолжение моего орнитологического безумия); шкатулку для фокусов, в которой с детства хранила всякую ерунду – календарики, камни, монеты; набор кистей для рисования водой; гору блокнотов; лыжи, ещё одни лыжи, коньки, колесо от велосипеда; мешок значков; выводок плюшевых медведей всех возрастов и размеров.
Сначала мне было больно расставаться с каждой мелочью. Но чем дальше, тем яснее я понимала: мне становится всё легче, может быть, даже по весу отданного добра и выброшенного хлама. Или – по весу вылетающих из меня птиц.
Единственное, с чем я так и не смогла расстаться, – заготовка снежного шара, которая уже никогда не дождётся Марту. Рядом остался и весь инструментарий – небрежно разбросанные по столу кисти, тюбики с красками, флакончики с блёстками и глицерином.
Когда Марта ушла, я долго обманывала себя обещаниями, что непременно закончу её работу. В память о ней сделаю из этого набора субпродуктов настоящее чудо – именно такими получались снежные шары у самой Марты. Простыми, ясными и всегда радостными. Иногда она продавала их на ярмарках, но чаще раздаривала. Правда в том, что я понятия не имела, что именно хотела изобразить Марта в своём последнем шаре. Шли дни, недели и месяцы.
Мои смехотворные обещания рассыпались и осели пылью на стекле. Незаконченный шар сделался деталью интерьера. Он настолько врос в эту квартиру, что я не решилась оторвать его и отдать чужим людям.
Закончив уборку и распродав весь хлам, я осталась наедине с очевидным фактом: билета не было. Если бы билет был здесь, он давно нашёлся бы. Выполз из своего убежища посмотреть, что за невидаль творится вокруг.
Но его не было.
Я чувствовала, как внутри меня поднимается волна ужаса, жаркая и морозная одновременно.
Шкатулка для фокусов. Это было бы логично и правильно, именно туда я его и убрала бы. Конечно,