Судьбы таинственны веленья… Философские категории в публицистике славянофилов - Владимир Николаевич Греков. Страница 49

определить истину и достоинство каждой идеи, каждого учреждения… Вместо того чтобы играть словами «народное» и «человеческое», лучше укажите норму или признак человеческого, составьте свод человеческих начал; тогда мы примем его или отвергнем; по крайней мере, будет что принять, а до сих пор вы предлагали нам условное выражение, под которым можно разуметь что угодно». Однако на этот вопрос ни Белинский, ни славянофилы не дали четкого ответа. Так с самого начала выявилась неразработанность проблемы национальных и общечеловеческих начал – ни в эстетике, ни в социологии. Самарин утверждает и убежден в истинности своего мнения: «мы дорожим старою Русью не потому, что она старая или что она наша, а потому, что мы видим в ней выражение тех начал, которые мы считаем человеческими или истинными, а вы, может быть, считаете национальными и временными».

Сам Самарин не разделяет начала общечеловеческие и народные, полагая, что общечеловеческие начала вполне могут быть и народными, т. е. проявляться в народе, и, напротив, начала народной жизни соответствовать общечеловеческому. Таковы начала смирения, личности, любви. «…Мы не понимаем, что свойство общечеловеческое не может составить того, что называют народностью… Что же такое народность, если не общечеловеческое начало, развитие которого достается в удел одному племени преимущественно перед другими, вследствие особенного сочувствия между этим началом и природными свойствами народа»[229]. Казалось бы, подобная постановка вопроса должна была бы привести к прекращению дискуссии, поскольку противоречия между оппонентами оказываются мнимыми. Однако Самарин все же не решает проблему, а просто иначе расставляет акценты. Он признает, что границы общечеловеческого и национального подвижны, отчасти даже призрачны, но все же убежден, что в каждом народе те или другие общечеловеческие начала проявляются по-своему, у кого-то сильнее, у кого-то слабее. Таким образом, вопрос о различиях качественных переходит в вопрос о различиях количественных, но так и не получает окончательного разрешения. В 1856 г. в статье «О народности в науке» Самарин возвращается к этой проблеме. Мы уже подробно анализировали ее в предыдущей главе. Поэтому нам остается лишь заметить, что полемика с «Современником» в 1847 г. была первым шагом к постановке более широкой и общей проблемы «народности в науке», т. е. в просвещении, в истории, в самопознании и в искусстве.

Глава VII

Смех как трагическое отражение полноты жизни

(Иван Аксаков – критик Гоголя)

Имя Гоголя впервые встречается в письмах Ивана Аксакова из Училища правоведения, в четвертый класс которого он поступил в 1838 г. В 1841 г. он писал родителям: «Мне приятно было видеть, как все единодушно восхищались им (Гоголем. – В. Г.). Помню я, когда я вступил в училище, как превозносили превозносили все Мариинского, а теперь – какая перемена!»[230] Сама по себе похвала Гоголю вряд ли заслуживает нашего внимания. Но вот то, что молодой правовед акцентирует перемены, изменение интересов и вкусов читающей молодежи – это, безусловно, важно, это придает его отзыву серьезность.

Иван Аксаков – один из немногих критиков, интуитивно понимавших Гоголя, приблизившихся к постижению его психологии и творческой манеры. Конечно, общее уважение семьи Аксаковых к писателю, некоторая даже восторженность влияли на взгляды Ивана Сергеевича. Но он всегда подчеркивал свою «независимость», убеждал родителей и брата, Константина Сергеевича, в том, что судил о Гоголе более свободно и непредвзято. Думается, прежде всего это была психологическая независимость от семьи, широта жизненных впечатлений и нравственной оценки. В это время, после окончания Училища, Иван Сергеевич служил в провинции. И вот оттуда, издалека, он постоянно интересуется Гоголем, его мнениями о жизни и литературе, о своем собственном творчестве.

В годы службы он и сам вступает в переписку с Гоголем, выполняет какие-то поручения. Сохранилось только одно письмо Ивана Сергеевича, написанное в 1844 или в 1845 г. Он благодарит Гоголя за советы («за весь воз упреков» – по его выражению), которые помогают ему перейти от «совершенно внешней жизни» к жизни внутренней. Но даже намек на гордость ему кажется несправедливым: «Так особенно горько мне подозрение в гордости самолюбии – мне, от глубины души считающему себя из всех детей ничтожных мира наиничтожнейшим».[231]

Слова Ивана очень искренние, это почти исповедь, признание, вызванное в том числе и недооценкой со стороны окружающих, ореолом авторитета Константина Сергеевича. Впрочем, эти слова не мешали юноше оставаться самостоятельным и чутким наблюдателем, критически воспринимать действительность. И когда в жизни Гоголя наступил кризис, Иван Аксаков раньше других членов семьи, раньше самого Сергея Тимофеевича заметил это[232]. В марте 1844 г. Иван в письме к родным подчеркивает, что ему не нравится тон Гоголя, который с некоторых пор изменился и стал «учительским, проповедническим». Сам он еще не до конца понимает, что происходит. Но ведь и Гоголь еще не отдает себе отчета в своих чувствах и взглядах. Иван Сергеевич опасается, «как бы не потерпело искусство от излишества религиозного направления»[233]. Сергей Тимофеевич хорошо понял беспокойство сына. Еще в юности сам он восстал против излишества и фанатизма. Он даже осуждал «нечеловеческую, ветхозаветную твердость» и полагал, что следует подчиняться Божией воле «без фанатизма», не насилуя при этом свою «человеческую природу»[234]. Слова Ивана нашли понимание у него. Да и сам он, вероятно, замечал перемену в Гоголе. Но под влиянием письма сына Сергей Тимофеевич высказал свои опасения Гоголю: «Я боюсь, как огня, мистицизма, а мне кажется он как-то проглядывает у вас. Терпеть не могу нравственных рецептов, ничего похожего на веру в талисманы… Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник»[235]. О талисмане Сергей Тимофеевич заговорил после того, как Гоголь рекомендовал ему и остальным московским друзьям прочесть сочинение немецкого иеромонаха и католического священника, члена духовного союза «братев Общинной жизни, Фомы Кемпийского «О подражании Христу».

Между прочим, немецкий проповедник писал о значении любви, о необходимости смирения и уничижения перед Богом, отречения от себя, от всякой суетной мирской деятельности. Аксаков же, как мы уже знаем, сторонился вмешательства в свою духовную жизнь, не принимал духовных советов даже от Гоголя. Поэтому книгу «О подражании Христу» он расценил, как бестактность. Ему показалось, что Гоголь решил научить его, как стать хорошим христианином. Сказалось и разочарование: он ожидал получить второй том «Мертвых душ», а получил назидательное послание и «душевную книгу».

С.Т. Аксаков не поверил Фоме Кемпийскому, как не поверил позже и самому Гоголю, опубликовавшему «Выбранные места из переписки с друзьями». Гоголь же, напротив, само творчество связывал с душевным самосовершенствованием, с духовной работой, видя в советах Фомы Кемпийского лекарство для