Красный закат в конце июня - Александр Павлович Лысков. Страница 105

смеси с любовью к «народу».

Уговорил Алёша отца, чтобы отпустил его из Ярославского поместья будто бы в кадетский корпус.

А сам в Питере, на воле, полностью отдался призванию – сделался литературным бродягой, смутьяном и крамольником.

Первое время нищенствовал в столице, побирался, помирал, но на отцовские угрозы твёрдо отвечал: «Ежели вы, батюшка, и впредь намерены писать ко мне бранные письма, то не трудитесь, я, не читая, буду возвращать их вам».

Таланта у него оказалось достаточно, чтобы не погибнуть и даже возвыситься на журнальном поприще.

Нынче, с наступлением тёплых дней 1825 года, получив в редакции «Русского европейца» прогонные, ехал он из Питера в Москву с намерениями запечатлевать увиденное и услышанное по дороге…

3

Конь фыркал.

– Лошадка сморкается – это к вёдру, барин, – в оглядку поведал Потап Семёныч седоку.

Только теперь питерский глашатай заметил, что едет не на паре.

– Ба! А где пристяжная?

– Пристяжная только бы путалась у него под ногами. На него хомут едва влез.

– Знатный конёк! Вот бы таких нашему мужичку-крестьянину!

– Барин! Такой-то съест мужичка и не подавится. Для крестьянина кляча в самый раз. Ноги волочит и ладно. Издохнет – общество выделит на посев, а потом он новой обзаведётся. Зачем битюг в деревне? Я-то прикипел к возке, сам конём стал, мне это как воздух. А в деревне эдакая бы страсть – одно баловство да разор.

– Отпал ты, любезный, от своего сословия. Свысока судишь о сирых.

– Сословие, барин, оно ведь не на век. Вчера был офицером, а завтра в солдаты разжаловали. Или обратно. Пошёл на службу из мужиков, а вышел во дворянстве…

На мысль о воинской службе навёл Потапа Семёныча не иначе как блеск эполет и солдатских штыков впереди на обочине. Вдоль канавы рекруты вперемешку с попутными ходоками жевали всухомятку. Конвойные поодаль устроили привал по уставу – с костром и котелком.

Дормез остановился по требованию Ртищева.

Журнальный протоколист в разбитых рыжих сапогах и в кепи набекрень направился к народу наперевес с записной книжкой, перочинным ножичком в её кармашке и с карандашиком на шнурке.

– Вашему сиденью – наше почтение! – воскликнул он.

Ответили устало:

– Наше вам.

– Бог навстречу.

– Беленькая тебе…

4

Журнальный протоколист шагал вдоль сидячих как на смотру.

Отогнутый листок блокнота в его руках словно бы фонариком высвечивал лица и души рекрутов.

И сам он с проницательностью одержимого прожигал их нутряным, политическим огнём.

Трое бритоголовых были в кандалах.

Он отпрянул будто перед стеной.

– Удивления достойно! На службу как в тюрьму?

Цепные угрюмо молчали. Ответил их провожатый, отдатчик:

– Иначе, барин, их не довести. Едва было поймали.

– До того служба постыла?

Один осмелел, сверкнул бунтарскими глазами и зло заговорил:

– Эти казённые мужики купили нас у помещика для отдания в солдаты от своего мира.

Ртищев принялся записывать в блокнот – и остановился.

– Постойте-ка, братцы! Мужикам живые души покупать запрещено законом!

– Так ведь наш-то барин раньше нам вольную выписал за мзду от этих мужиков.

– Merde! Aux armes![153] Значит, вы люди вольные! Моё негодование беспредельно! Спуску нельзя давать! Доложить воинскому начальнику, когда будут в мерку ставить! Вам – свобода! Виновным – кара!

Он потрясал своей записной книжкой, словно свитком с царским указом. Оглашал разные способы избавления от всяческих оков. Разражался залпами звонких слов:

– Узы тяжкие!..

– Воспрянуть!..

– Друзья мои!..

Распалился в своём «святом негодовании» настолько, что не почувствовал, как повеяло со стороны хожалых словно из открытого погреба.

Народного заступника как бы тенью стало накрывать, негодованием другого рода, причём в численном превосходстве.

Те самые вольные мужики, заковавшие закупов для отсылки в армию, окружили радетеля и стали сжимать кольцо, тузить, поддавать коленками.

Вполголоса, сквозь зубы цедили:

– Проворна Варвара в чужих карманах!

– Не таскай с блюд, а то побьют.

– Стара крепь правее!..

Стоявший поодаль Потап Семёныч не вмешивался.

Поправлял сбрую на коне.

Засупонивал.

В боевое кольцо скатал тоньгу своего кнута лишь когда и над головами гонителей взнялись батоги и посохи.

Тогда из пращи на конце кнута Потап Семёныч выковырнул убийственную свинчатку и резко стеганул вхолостую.

Щелчок за спинами осадил зажимщиков.

Многие из них были пороты в своё время и не только слыхали этот звук, но и знали его последствия.[154]

5

Поехали дальше.

Шлею для ардена Потап Семёныч успел удлинить ещё на станции – узлами из верёвки. А в оглобли новоприобретённый конь едва влез, и вот теперь ему бока натирало.

«Испорчу лошадку», – сокрушался Потап Семёныч. Решал, сейчас ли вальтрап подсовывать или погодить до Домославля.

Тревожил его и седок, который вдруг, не свойственно для себя, после попутной свары, намертво заглох в дормезе.

Потап Семёныч оглянулся: ноги в рыжих сапогах вывалились из дверей кареты и, как неживые, волочились по дорожной грязи.

Он рывком окоротил прыть Дублона.

Вожжами обмотнул придорожную берёзу.

Распахнул дверцы кареты.

Лицо лежавшего на днище журнального регистратора было синюшным. Под глазами словно углём намазано.

«Чёрная немочь», – определил Потап Семёныч.

Из бездонной запазухи добыл луковицу. Сдавил в кулаке и соком принялся капать в рот припадочного, чтобы вырвало.

Хлынуло с кровью – от прикуса языка.

Пока пучком травы ямщик обтирал лицо несчастного, тот очнулся, вполз на сиденье, немощно привалился в угол и тихо молвил:

– Что-то мне нездоровится.

Лицо его белело, словно невидимой рукой умытое.

«После рати да прямиком на полати», – подумал Потап Семёныч и захлопнул дверку кареты.

Прежде чем ехать дальше, решил всё-таки смазать «ожог» на боках коня настойкой чистотела из склянки, тоже, как и луковица, ожидавшей своего часа в бездонных недрах запазухи.

6

Был Федосьев день.

Лес на обочинах дороги к этому времени обрёл яркое разнообразие.

Березняки стояли словно зелёной пыльцой обсыпанные.

Ельники светились вызывающе.

Трепетало серебро осинников.

Первородством отличались и травы: сныть тускнела пластом, яро ершился хвощ, а мокрица рассыпалась по земле водянистым бисером…

«Да. В молодости всяк на своё лицо, согласно породе – розно, – думал Потап Семёныч, глядя с облучка по сторонам. – Потом сравняются, где дуб, где липа, издали тогда и не разберёшь. А осенью, в старости, опять каждый станет наособицу. Прощально разукрасятся всяк на свой манер…»

Раздумье прервали всхрапы коня. Дублон первым почуял своего брата, таскуна, за поворотом тракта.

Вскоре и Потапу Семёнычу открылся вид брички со сломанным колёсом.

Кучер вырубал жердь на опушке. А седок, в долгополом (на старый манер) сюртуке нараспашку и в каракулевой «москвичке», сдвинутой на затылок, прогуливался по колеям с бутылкой в руке.

Издали Потап Семёныч узнал в нём именитого новгородского гражданина Карпа