– Да, – покраснела девушка.
– Что я могу для вас сделать? Может, сказать ему, что он вам нравится?
– Нет, – решительно замотала она головой. – Скажите ему, скажите… – Она задумалась. – Скажите, что, наверное, ему очень одиноко во Франции. Так одиноко. Я хотела сказать, что если ему что-нибудь нужно, ну, помощь или поесть… я могла бы…
– Как вас зовут?
– Мариана.
– Мариана, вы ангел. Ангел, который неожиданно встретился на нашем пути.
– Я не ангел.
С неожиданной готовностью Шарль согласился:
– Я тоже надеюсь, что нет. Потому что ангел появляется в самом конце. А конец хочется отодвинуть как можно дальше.
Подумав о своей матери, он забыл, о чем просила его Мариана, и спохватился лишь тогда, когда она напомнила ему умоляющим голосом:
– Месье, я просила ему сказать…
– Ах да, – вспомнил Шарль и сказал Калибану несколько невразумительных слов.
Тот приблизился к португалке. Поцеловал ее в губы, но рот девушки был крепко сжат, и поцелуй получился непреклонно целомудренным. Она тут же убежала.
Такая застенчивость навеяла на них тоску. Они молча спустились по лестнице и сели в машину.
– Калибан! Очнись! Она не для тебя!
– Знаю, но можно хоть помечтать. Она такая добрая, хотелось бы сделать для нее что-нибудь хорошее.
– Ты для нее ничего не можешь сделать хорошего. Своим присутствием ты можешь сделать ей только что-нибудь плохое, – ответил Шарль, и машина тронулась.
– Знаю. Но ничего не могу с собой поделать. Она разбудила во мне ностальгию. Ностальгию по целомудрию.
– Что? По целомудрию?
– Ну да. Несмотря на свою дурацкую репутацию неверного мужа, я испытываю неутолимую ностальгию по целомудрию! – И добавил: – Давай пойдем к Алену!
– Он уже спит.
– Разбудим. Мне хочется выпить. С ним и с тобой. Выпить за целомудрие.
Бутылка арманьяка на горделивой высоте
С улицы раздался резкий и долгий звук клаксона. Ален открыл окно. Внизу Калибан хлопнул дверцей машины и крикнул:
– Это мы! Можно войти?
– Да! Поднимайтесь!
Еще с лестницы Калибан заорал:
– У тебя есть что-нибудь выпить?
– Я тебя не узнаю! Ты раньше не увлекался выпивкой! – сказал Ален, открывая дверь студии.
– Сегодня исключение! Я хочу выпить за целомудрие! – Калибан вошел в студию, Шарль за ним.
После секундного колебания Ален вновь обрел свое добродушие:
– Если ты и вправду хочешь выпить за целомудрие, считай, тебе повезло… – и указал на шкаф, увенчанный бутылкой.
– Ален, мне нужно позвонить, – сказал Шарль и, желая поговорить без свидетелей, направился к выходу, закрыв за собой дверь.
Калибан разглядывал бутылку на шкафу:
– Арманьяк!
– Я поставил ее наверх, чтобы она там царила, как королева, – сказал Ален.
– Он какого года? – Калибан попытался прочесть этикетку, затем восхищенно воскликнул: – Нет! Не может быть!
– Открой! – велел Ален.
Калибан вскарабкался на стул. Но, даже стоя на стуле, он едва мог коснуться бутылки, неприступной в своем горделивом величии.
Мир по Шопенгауэру
В компании тех же товарищей, сидя за тем же большим столом, Сталин оборачивается к Калинину:
– Поверь, дорогой, я тоже не сомневаюсь, что город великого Иммануила Канта навсегда останется Калининградом. А раз уж ты покровитель этого города, можешь нам сказать, какова самая важная идея у Канта?
Калинин понятия об этом не имеет. И тогда, как водится, Сталин, которому надоело их невежество, отвечает сам:
– Самая важная идея Канта – это «вещь в себе», по-немецки «Ding an sich». Кант считал, что вне наших представлений находится объективная вещь, «Ding», которую мы не в состоянии познать, однако она реальна. Но это ложная идея. Вне наших представлений нет никакой «вещи в себе», никакого «Ding an sich».
Присутствующие растерянно слушают его, а Сталин продолжает:
– Шопенгауэр оказался ближе к истине. Какова, товарищи, величайшая идея Шопенгауэра?
Товарищи избегают насмешливого взгляда экзаменатора, и тот, как водится, в конце концов отвечает сам:
– Величайшая идея Шопенгауэра, товарищи, это мир как воля и представление. Это значит, что за видимым миром нет ничего объективного, никакой «вещи в себе», и чтобы заставить существовать это представление, чтобы сделать его реальным, необходима воля; огромная воля, которая и должна внушить это представление.
Жданов робко возражает:
– Иосиф, что значит – мир как представление? Всю жизнь ты велел нам утверждать, что это все измышления идеалистической буржуазной философии!
Сталин:
– Скажите, товарищ Жданов, каково главное свойство воли?
Жданов молчит, и Сталин отвечает сам:
– Свобода. Она может утверждать все, что хочет. Допустим. Но вопрос в другом: представлений о мире существует столько же, сколько людей на земле; это неизбежно создает хаос; как же упорядочить этот хаос? Ответ прост: навязав всем одно представление. И его можно навязать только волей, единственной огромной волей, которая превыше всех прочих проявлений воли. Это я и сделал, насколько мне позволили силы. И уверяю вас, под влиянием сильной воли люди в конце концов могут поверить во что угодно! Да, товарищи, во что угодно!
Сталин хохочет, и по его голосу понятно, как он счастлив.
Вспоминая историю с куропатками, он лукаво смотрит на своих соратников, особенно на маленького, толстенького Хрущева, у которого как раз в этот момент ярко краснеют щеки, и он опять решается проявить храбрость:
– Но, товарищ Сталин, даже если они и верили во что угодно, теперь они не верят тебе вообще.
Удар кулаком по столу, который услышат везде
– Ты все правильно понял, – отвечает Сталин, – они перестали мне верить. Потому что воля моя ослабела. Моя несчастная воля, я всю ее растратил на эту мечту, в которую поверил весь мир. Я вложил туда все свои силы, пожертвовал собой. А теперь ответьте, товарищи: ради чего я жертвовал?
Ошеломленные товарищи даже не пытались что-либо произнести.
Сталин отвечает сам:
– Я, товарищи, пожертвовал собой ради человечества.
Чувствуя облегчение, все одобрительно кивают. Каганович даже аплодирует.
– Но что такое человечество? Это не есть объективная реальность, это всего лишь мое субъективное представление, а именно: то, что я смог увидеть собственными глазами. А что, товарищи, я все время видел собственными глазами? Я вас видел, вас! Вспомните-ка туалет, где вы запирались и возмущались моей историей про двадцать четыре куропатки? Как я веселился в коридоре, слушая ваши вопли, но в то же время я думал: неужели я трачу все свои силы вот на этих болванов? На этих ничтожеств? Неужели я жил ради них? Ради этих ослепительно заурядных кретинов? Ради этих писсуарных сократов? И когда я думал о вас, воля моя ослабевала, чахла, убывала, а мечта, наша прекрасная мечта, существующая лишь благодаря моей воле, обрушилась, словно гигантская конструкция, у