Уменье шить пригодилось впоследствии Андерсену как писателю. Он так перемарывал рукописи, что на них не оставалось места для поправок. Тогда Андерсен выписывал эти поправки на отдельных листках бумаги и тщательно вшивал их нитками в рукопись – ставил на ней заплатки.
Когда Андерсену исполнилось четырнадцать лет, умер его отец. Вспоминая об этом, Андерсен говорил, что всю ночь над умершим пел сверчок, в то время как мальчик всю ночь проплакал.
Так под песню запечного сверчка ушёл из жизни застенчивый башмачник, ничем не замечательный, кроме того, что он подарил миру своего сына – сказочника и поэта.
Вскоре после смерти отца Христиан отпросился у матери и на жалкие сбережённые гроши уехал из Одензе в столицу Копенгаген – завоёвывать счастье, хотя он сам ещё толком не знал, в чём оно заключалось.
* * *
В сложной биографии Андерсена нелегко установить то время, когда он начал писать свои первые прелестные сказки.
С раннего детства его память была полна разных волшебных историй. Но они лежали под спудом. Юноша Андерсен долго считал себя кем угодно – певцом, танцором, декламатором, поэтом, сатириком и драматургом, но только не сказочником. Несмотря на это, отдалённый голос сказки давно слышался то в одном, то в другом из его произведений, как звук чуть затронутой, но тотчас же отпущенной струны.
Свободное воображение ловит в окружающей нас жизни сотни частностей и соединяет их в стройный и мудрый рассказ. Нет ничего, чем пренебрёг бы сказочник, – будь то горлышко пивной бутылки, капля росы на пере, потерянном иволгой, или заржавленный уличный фонарь. Любая мысль – самая могучая и великолепная – может быть выражена при дружеском содействии этих скромных вещей.
Что толкнуло Андерсена в область сказки?
Сам он говорил, что легче всего писал сказки, оставаясь наедине с природой, «слушая её голос», особенно в то время, когда он отдыхал в лесах Зеландии, почти всегда окутанных неплотным туманом, дремлющих под слабым мерцанием звёзд. Далёкий ропот моря, долетавший в чащу этих лесов, придавал им таинственность.
Но мы также знаем, что многие свои сказки Андерсен писал среди зимы, в разгар детских ёлочных праздников, и придавал им нарядную форму, свойственную ёлочным украшениям.
Что говорить! Приморская зима, ковры снега, треск огня в печах и сияние зимней ночи – всё это располагает к сказке. А может быть, толчком к тому, что Андерсен стал сказочником, послужил один случай на улице в Копенгагене.
Маленький мальчик играл на подоконнике в старом копенгагенском доме. Игрушек было не так уж много – несколько кубиков, старая бесхвостая лошадь из папье-маше, много раз уже выкупанная и потому потерявшая масть, и сломанный оловянный солдатик.
Мать мальчика – молодая женщина – сидела у окна и вышивала.
В это время в глубине пустынной улицы со стороны Старого порта, где усыпительно покачивались в небе реи кораблей, показался высокий и очень худой человек в чёрном. Он быстро шёл несколько скачущей, неуверенной походкой, размахивая длинными руками, и говорил сам с собой.
Шляпу он нёс в руке, и потому был хорошо виден его большой покатый лоб, орлиный тонкий нос и серые сощуренные глаза.
Он был некрасив, но изящен и производил впечатление иностранца. Душистая веточка мяты была воткнута в петлицу его сюртука.
Если бы можно было прислушаться к бормотанию этого незнакомца, то мы бы услышали, как он чуть нараспев читает стихи:
– Я сохранил тебя в своей груди,
О роза нежная моих воспоминаний…
Женщина за пяльцами подняла голову и сказала мальчику:
– Вот идёт наш поэт, господин Андерсен. Под его колыбельную песню ты так хорошо засыпаешь.
Мальчик посмотрел исподлобья на незнакомца в чёрном, схватил своего единственного хромого солдатика, выбежал на улицу, сунул солдатика в руку Андерсену и тотчас убежал.
Это был неслыханно щедрый подарок. Андерсен понял это. Он воткнул солдатика в петлицу сюртука рядом с веточкой мяты, как орден, потом вынул платок и слегка прижал его к глазам, – очевидно, недаром друзья обвиняли его в чрезмерной чувствительности.
А женщина, подняв голову от вышивания, подумала, как хорошо и вместе с тем трудно было бы ей жить с этим поэтом, если бы она могла полюбить его. Вот говорят, что даже ради молодой певицы Дженни Лунд, в которую он был влюблён, – все звали её «ослепительной Дженни», – Андерсен не захотел отказаться ни от одной из своих поэтических привычек и выдумок.
А этих выдумок было много. Однажды он даже придумал прикрепить к мачте рыбачьей шхуны эолову арфу, чтобы слушать её жалобное пение во время угрюмых северо-западных ветров, постоянно дующих в Дании.
Андерсен считал свою жизнь прекрасной и почти безоблачной, но, конечно, лишь в силу детской своей жизнерадостности. Эта незлобивость по отношению к жизни обычно бывает верным признаком внутреннего богатства. Таким людям, как Андерсен, нет охоты растрачивать время и силы на борьбу с житейскими неудачами, когда вокруг так явственно сверкает поэзия и нужно жить только в ней, жить только ею и не пропустить то мгновение, когда весна прикоснётся губами к деревьям. Как бы хорошо никогда не думать о житейских невзгодах! Что они сто́ят по сравнению с этой благодатной, душистой весной.
Андерсену хотелось так думать и так жить, но действительность совсем не была милостива к нему, как он того заслуживал.
Было много, слишком много огорчений и обид, особенно в первые годы в Копенгагене, в годы нищеты и пренебрежительного покровительства со стороны признанных поэтов, писателей и музыкантов.
Слишком часто, даже в старости, Андерсену давали понять, что он «бедный родственник» в датской литературе и что ему – сыну сапожника и бедняка – следует знать своё место среди господ советников и профессоров.
Андерсен говорил о себе, что за свою жизнь он выпил не одну чашу горечи. Его замалчивали, на него клеветали, над ним насмехались. За что?
За то, что в нём текла «мужицкая кровь», что он не был похож на спесивых и благополучных обывателей, за то, что он был истинный поэт «божьей милостью», был беден и, наконец, за то, что он не умел жить.
Неумение жить считалось самым тяжким пороком в филистерском обществе Дании. Андерсен был просто неудобен