Мне представились молчаливые пожилые саперы, свайный пирс из тесаных желтых сосен. Саперы курят махорку. Лицо, шея, мысок на груди, кисти рук у них цвета хорошо копченных колбас, а вот лоб, плечи, руки – белые. Когда они моются, это видно. Острые топоры они заворачивают в вафельные полотенца.
Саперов не было.
Переправы не было.
Полувоенный и его сын-крепыш отчерпывали воду из полузатопленной зеленой лодки, принадлежавшей, наверно, смотрителю моста или обходчику – в ней лежали весла и форменная железнодорожная фуражка.
– Нас возьмите! – Женщины полезли в лодку и совсем ее утопили бы, но полувоенный сказал резко:
– Нельзя, гражданки! Лодка течет. – Он был хмур и правдив. – Сначала мы вдвоем переправимся на ту сторону – Вова без устали будет отчерпывать. Я достану там хорошую лодку, большую. Найду добровольцев на весла; может быть, даже катер. Переправим всех. Не волнуйтесь, гражданки, потерпите еще час-полтора.
Женщина с осиновым веником на голове долго глядела на тот берег. Дочки ее скинули сандалии, зашли в воду, и война отступила от них. Сначала они взялись брызгаться, потом сняли платья и поплыли – по дну руками.
Переправится полувоенный – за нами катер пришлют. Два катера!..
– Сына оставил бы, – сказала полувоенному женщина-веник. – Может, он уже там…
Ее поняли все, даже дети. Девочки вылезли из воды, схватили свои платья и сандалии.
– Что это вы? – с тревогой и возмущением сказал полувоенный. – Этого не может быть. Что это вы?.. – Он вгляделся в тот берег: глухие черные крыши, березы, снова крыши, тополя, как зеленые горы, и опять крыши. – Мы переправимся. Вова будет отчерпывать… – Полувоенный провел лодку по мелководью, впрыгнул в нее, расставил белые икрастые ноги и навалился на весла.
Мы смотрели, как они удаляются, как поклевывают лодку, пронзают ее насквозь солнечные ножи.
Посередине реки, в светлых нестрашных брызгах, без огня и грохота, лодка исчезла. Немцы вколотили в нее снаряд резко, как гвоздь в мокрую доску.
Женщины подхватили ребятишек, бросились от кромки берега в кусты.
Тихо стало. Так тихо бывает в зной. Солнечная метла запахала реку, и снова – нет горя.
Мы ждали: может быть, выплывет полувоенный, может быть, его сын-крепыш. Когда поняли, что никто здесь не выплывет – течением отнесет, чувство вины охватило нас всех, будто мы подтолкнули полувоенного, поторопили.
Женщины вдруг уставились на меня. Дыхание мое прекратилось, как в перетопленной бане.
– Возвращайтесь в Окуловку, – сказал я. – Оттуда на Кириши. Там, наверно, поезда идут. А я вниз по реке. Вам с ребятами не пройти, да и кто знает, что там…
Еще полчаса назад женщины, полные решимости и боевого духа, не стали бы меня слушать, даже смотреть не стали бы, но сейчас разум их повернулся в сторону реальности и здравого смысла. Кто-то попросил меня, если дойду, позвонить мужу. Другие тоже забеспокоились. Нашлась тетрадка, карандаш. Я записал телефоны и адреса. И они потянулись назад к Дубцам, вдруг уставшие и разобщенные. Осталась только «веник» с дочками.
– Мы с тобой, – сказала она. Ее дочки подошли ко мне, взяли за руки и строго, как младшие сестры, на меня посмотрели.
Мне стало неловко даже думать об их матери как о «венике». Но худа она была, и желтые волосы дыбом, хотя, я это уже понимал, не лишена женственности и привлекательности.
– Как вашу маму зовут? – спросил я девочек.
– Наталья.
В моде тогда были Ната и Тата. Наталья – звучало, как если бы Анну назвали Нюрка.
– Может, лучше «Наташа»?
– Не лучше. Она «Наташа» не любит. Так ее ейный муж называл. Она его ненавидит. «Наталья» – чего тебе не нравится.
– Наталья Сергеевна, – сказала «веник» с ухмылкой.
Это меня устроило.
– Пошли, – сказал я. – Наталья Сергеевна, вы себе отдаете отчет?
– Я никому отчетов не отдаю, даже себе, – сказала она.
Мы пошли. Девочки впереди, вприскочку. За ними Наталья Сергеевна. И, поотстав, я. Насвистывая.
Поселок вниз по реке назывался Волховская пристань.
На улице никого. И на самой пристани никого. И никаких пароходов.
Старик высунулся из будки. Сказал:
– Ушли пароходы – все уплыли…
Я сел на скамейку лицом к мосту. Его не было видно. Но я видел. Он был нарисован на небе – многоарочный и бесконечный.
Я любил мосты. Я верил в них. Верил в звезду, в слово, но больше всего в мосты. Мост для меня был главным знаком. Мне даже во сне мосты снились и снятся сейчас. Но особенно в детстве. Они вели меня в какой-то чудесный город, пропахший морем. Мне туда и сейчас очень хочется.
Мосты! Величественный Пон-дю-Гар, виадук Гарби, мосты через залив Ферт-оф-Форт, мосты Хокусая, мосты Марке, мосты деревянные, деревенские, над которыми неподвижно висят стрекозы.
Потом я взрывал мосты, и всегда у меня перехватывало дыхание, когда разламывалась сталь, ферма с хрустом, даже как бы со стоном, опускалась в воду. Это как человек, убитый у реки, – голова в воде, а ноги на берегу – это как бы двойная смерть.
До вечера я просидел на пристани. Наталья Сергеевна с дочками пошла разузнать «о возможностях транспорта» – так она выразилась.
Пришли ее дочки, принесли хлеба, соли, луку. Посидели рядом, повздыхали, как вдовы, и проскрипели:
– Лодку воровать будешь.
Они заглянули мне в глаза, прикоснувшись лбом к моему лбу, как кошки. Что они увидели в моих глазах – не знаю, но в их глазах была тайна, тайна полного детского доверия.
Кроме мостов, я люблю довоенных детей и довоенный хлеб. Детей я тогда воспринимал сердцем – контактно. А хлеб просто-напросто до войны был вкуснее.
Девочек звали Аля и Гуля. Они мне открылись: мол, Аля – по-настоящему Ариадна, а Гуля – Евдокия.
Лодок было много, они соприкасались друг с другом, стукались друг о друга и будто тянулись острыми мордами к кормящей руке.
Когда сумерки загустели, я отвязал лодку, единственную, в которой валялось весло – рулевое, небрежно вытесанное из доски, но с достаточно длинным веретеном.
Наталья Сергеевна пришла еще засветло с большой ношей сена, перевязанной ее пояском.
Навалив сена в лодку и разровняв, она с дочками легла в нос. «Подвергать девочек такому риску она не имела права», – я так думал и поглядывал на нее свирепо. Но она вроде не замечала моих взглядов, была спокойна и углублена в себя.
Я вытолкнул лодку в течение. Мне показалось, что на берегу в тени будки стоит старик. Наверно, это была его лодка.
Я не опасался, что нас прибьет к занятому немцами берегу, река здесь плавно изгибалась, я боялся, что, безвольно плывущих, нас занесет в камыши, туда же, куда вынесло полувоенного и его сына. Может, они изранены осколками и от потери крови не могут выбраться на берег? А может быть, выбрались? Скорее всего, выбрались. Почему они должны утонуть – снаряд развалил лодку, их мог и не задеть.
Но что-то говорило мне: дурак, правде надо смотреть в лицо.
А какая она сейчас, правда? А какое у нее сейчас лицо?
А лицо ее – надежда.
Я тогда так думал.
То, что я лодку украл, меня не тревожило. До той поры, пока я не написал этой фразы, я с уверенностью мог сказать, что в жизни ничего не украл. Теперь поправочка выйдет – я украл лодку, для кого-то, скажем для старика сторожа, может быть единственное, что в ту пору имело реальную цену.
За бортом шуршала волна, она катила быстрее лодки. Звезд на небе было много. Беззвучно трепетали августовские зарницы. На реке что-то ухало – на реке всегда что-то ухает. Сеном пахло и смолой. Девчонки спали, как два котенка, прижавшись к матери. На левом берегу нет-нет да постреливали. Иногда пулемет вскидывался, как дурной пес.
У Натальи Сергеевны юбка сзади задралась, белели ее ноги. В темноте было не разобрать, но, наверное, тощие. Получалось, что я заглядываю ей под юбку. Я принялся отыскивать Полярную звезду, а ее и искать не надо – вот она, и обе Медведицы, и Лира, и Сириус, и Бетельгейзе.
Вскоре я, будь что будет, сел в корму, взял весло.
Весло