Воскресенье. Улицы были пустынны. Люди уже сильно зябли, кутались и старались лишний раз не выходить из дома. Город был белым от не убранного с мостовых снега.
Но чем глубже я погружался в город со своей гаванской окраины, тем чаще у парадных и подворотен встречались мне женщины, опоясанные ремнями, и мужчины сутулого вида, непригодные к воинской службе. Они провожали меня подозрительным взглядом: мол, куда его черт несет в воскресенье утром? По ночам такие вот воины да девчонки и мальчишки, может даже младше меня, ловили немецких ракетчиков. А ракеты взлетали то из одного заводского квартала, то из другого. И туда, куда они падали, прочертя над домами искристую дугу, обрушивались с близкого неба фугасы и зажигалки.
Как-то я пошел от большой смелости ловить ракетчиков на Косую линию, но меня поймал патруль и я чуть не лишился ушей – плешивый питерский пролетарий все пытался завладеть ими для своих пролетарских целей.
На набережной, у Меншиковского дворца, меня застала тревога. Напротив, через Неву, высилась громада Исаакия с куполами, закрашенными шаровой краской. Это было тоже красиво – на белом небе черный собор, как гравюра, и черный шпиль Адмиралтейства. И Нева была черной, как бы остановившейся.
Это может прозвучать странно, но именно тогда, именно в тот день я увидел, что Исаакий вовсе не тяжелый – вытянутый вверх купол и ротонда на нем изящны. Все постигшие словарь искусств говорили взахлеб: «Эклектика, эклектика, безвкусица». Я, конечно, со временем перестану верить людям, утверждающим, что уж они-то разбираются в искусстве, но тогда я только вздыхал, тогда я еще верил. И молодая женщина, сохранившая осанку, она стояла рядом со мной на крыльце Меншиковского дворца, сказала мне:
– Мужайтесь, молодой человек.
– Да я стараюсь, – ответил я ей миролюбиво.
Красный Зимний дворец на белом снегу. Шестерка черных коней над аркой Главного штаба, и маленькие люди с противогазами, рассеянные по площади.
Квартира отца, где сейчас, если она не уехала на Большую землю, жила со своими ребятишками тетя Валя, Колина мачеха, находилась на углу Невского и Восстания. Это была уже третья квартира моего отца после переезда из Петергофа.
Отец приехал в Ленинград, потому что женился.
Брат Коля пришел ко мне и повез меня в их логово на Боровую, в некрасивый район обшарпанных домов. Тогда еще тети Вали не было.
– Я ее Орлицей зову, – сказал он. – Злая, как собака. Но ты ее не бойся. Ты посмотришь, и мы смотаемся. И чего в ней отец нашел? У него хорошие отдыхающие дамы были, мог бы посвататься, а он Орлицу выбрал. Слепой он, что ли? Да ладно. Мы посмотрим и пойдем в чайную.
Посмотреть надо было снежный замок в стеклянном шаре, единственную стоящую вещь, принадлежавшую отцовой жене, Орлице.
Мы ехали на трамвае, шли пешком. Поднимались по узкой лестнице с железными перилами. Потом вошли в темную квартиру с запахом уборной.
Комната Орлицы меня ошеломила. Она была тесно заставлена мелкой странной мебелью, в основном столиками и этажерками, на которых стояли сотни стеклянных, бронзовых, мельхиоровых, фарфоровых, костяных и серебряных вещей: шкатулок, статуэток, рамок с фотокарточками, ваз и вазочек. Семьями, по семь штук в шеренге, шагали в разных направлениях слоны. Лежали, как болотца, толстые бархатные альбомы, в основном табачного цвета, – наверное, в них были сцены из зажиточной жизни.
Коля посадил меня в легкое кресло, покрытое вышитой салфеткой, вышивка была очень ровной и очень красивой, выпуклой и яркой, – маленькие птицы колибри.
– Смотри, – сказал Коля и подал мне прозрачный стеклянный шар. В шаре на белой скале стоял белый замок с башней, черными узкими окошечками и красными крышами. Коля взболтнул шар – в нем закружилась вьюга. И белый замок растворился в снегу. Только красные крыши. Казалось, они вот-вот полетят за снежным вихрем, их заметет, закроет метель. Но успокоилась вьюга, снег опал. Замок неколебим. Горд. Он одинок. На стеклянном шаре горит блик, круглый, как солнце после метели.
– Это остров Святой Елены, – сказал я. – В замке Наполеон Бонапарт.
– Может быть, – согласился Коля.
В комнату неслышно вошла женщина, и я сразу понял, что это Орлица. Лицо ее было узким, с подведенными глазами.
– Здравствуйте, – сказал я. Встал и поставил стеклянный шар на стол. Коля взболтнул его, и снова в нем закружилась вьюга.
– Это мой брат. Ему шесть лет, – сказал Коля, глядя, как беснуются в шаре снежинки. – Он умеет писать, знает четыре действия арифметики и уже прочитал толстую книгу о Наполеоне Бонапарте.
Женщина улыбнулась. Улыбка ее была беспощадна. Ее шелковая рука с красными ногтями потянулась к моей щеке. Взрослые почему-то любили пошлепать меня по толстым щекам.
Коля вытащил из кармана вилку.
– Если вы ущипнете моего брата, я уколю вас вилкой.
Женщина отдернула руку от моей щеки.
– Меня она каждый день щиплет, – сказал Коля. – Теперь я с ней борюсь. – Он подал мне шапку и потянул за руку. – В чайную не пойдем. Пойдем на Лиговку в «Пончики», выпьем какао. Отец деньжат отвалил.
Женщина смотрела нам вслед, и в глазах ее была ненависть. Я понял, что она ненавидит нечто гораздо большее, чем мы с братом Колей.
– Бесплодная она, – сказал брат. – Горюнья.
Отец от Орлицы ушел. Получил комнату на улице Герцена с громадным венецианским окном – от пола чуть ли не до самого потолка. Он устроился работать заместителем директора по хозяйственной части в Академию водного транспорта. Как говорится, такие вот пироги: наверно, завел в доме отдыха в Петергофе знакомство с дамой, а у дамы брат солидный, на партийной работе.
Комната была большая, пустая, светлая. Было в ней весело и немного страшно: разбежишься, а впереди стены нет – окно.
Потом всю эту квартиру с широкими коридорами, большими комнатами отдали какому-то учреждению, а отец с Колей переселились тоже в большую комнату, тоже с большими окнами, но уже не такими большими, на угол Восстания и Невского, в доме с булочной, прямо напротив Знаменской церкви, главным достоинством которой, по моему тогдашнему разумению, являлась прямо-таки крепостная взрывостойкость. Когда ее самоуверенно взрывали, чтобы устроить на ее месте скверик, то, как мне помнится, обвалилась она лишь с третьего раза. Тогда на всех окнах домов, окружавших площадь Восстания, были наклеены косые кресты, такие же, как в блокаду.
Я любил приезжать к Коле. Отец появлялся поздно или не появлялся вовсе, и мы с братом ходили в столовую, гуляли по Невскому, а то шли на Фонтанку в Шереметевский дворец – Дом занимательной науки и техники, – где Коля все знал и был чемпионом по держанию тока. Нужно было делать так: один крутит ручку динамо-машины, другой держит в руках провода, заканчивающиеся двумя медными трубками. Никто не держал полный ток, кроме мужественных взрослых и Коли. Сейчас в Ленинграде такого дома нет, зато в Соединенных Штатах Америки такие дома чуть ли не в каждом солидном городе. Говоришь им, что у нас такой дом был. Отвечают: «Да, да. У вас был, а у нас есть».
В парке Госнардома, куда мы ездили кататься на «американских горах» и других выматывающих каруселях, Коля дольше всех держался на «чертовом колесе», балансируя на четвереньках в самом центре. Когда безжалостный машинист давал все же полные обороты, Колю медленно стягивало с центра и швыряло в обитый войлоком борт.
– Ну неодолимая эта сила, – говорил машинист брату. – На ней вселенная держится. Думаешь, я тебя пожалею, позволю тебе насмехаться над этой силой? Почему ты такой упрямый?
– Не знаю, – отвечал брат.
– А дух вышибет?
На «чертово колесо» Колю перестали пускать. Он научил меня держаться, и теперь меня сбрасывало с колеса последним. От ударов у меня сильно болела грудь. Перестали пускать и меня.
Однажды, придя к брату, я увидел в кухне развороченную плиту, ею пользовались, когда пекли пироги или готовили праздничные обеды: студни, заливное, жареного гуся, индейку…
В квартиру нужно было проходить через кухню. Соседи ухмылялись, но не зловредно, – соседи Колю любили.
– Взорвался твой