Рыжего жеребца свекор продал. На эти деньги поставил маме избу, купил ей корову.
А когда мама в новую избу перешла уже с сыном, моим старшим братом Колей, дед принес молока в подойнике – мамина корова должна была отелиться – и сахару и перекрестил их – благословил на счастливую жизнь в новой избе. Фрам, тогда уже годовалый пес, притащил в зубах каравай теплого хлеба – у бабки спер. Бабка-то позабыла невестке и внуку хлеб дать. Не по жадности, не по вздорности – бабка была добрая, – но по забывчивости. Дед говорил: бабка ветреная, чешет где-нибудь языком, или песни поет, или пляшет.
С того дня легенда перенесла свой высокий глагол с красавца-жеребца на красавца Фрама.
Коля был нездоров в раннем детстве, весь в гноящихся прыщах, и все время ревел. Мать сутками не спала, все укачивала его. А он ревел. Она сидела с ним на крыльце и погибала: «Как подумаю, что вот такая она, жизнь… Уж лучше помереть…»
А тут оставила она сына на минутку в корзине и побежала к свекру – дед был у нее главным советчиком и опорой. Прибегает обратно – корзина опрокинута, Коля на пол вывален, из пеленок вытолкнут – лежит он на теплом полу, и Фрам его вылизывает. Мама бросилась сына спасать, но Фрам зарычал на нее, повернулся к ней задом и не подпускал к Коле, пока не вылизал.
Мать говорит, что тогда первый раз выспалась.
Потом она уже не мешала Фраму вылизывать сына. Брат Коля и пошел на спичечных кривых ногах, держась за густую Фрамову шерсть.
«Ты-то, – говорила мне мать, – сам пошел. Шел на четвереньках – ты не ползал – ты, как собака, ходил и вдруг встал и пошел. И горя мало. А Колю Фрам на себе вывозил».
На Фрама мать оставляла брата, как на няньку. В крестьянстве невесткам дома некогда сидеть, а бабка ветреная, на нее надежды нет.
«И тебя Фрам вырастил. Приду – вы все трое в кровати. А если в кровати нет – вы все трое в собачьей будке».
Один эпизод – а все они начинались у матери со слова «прихожу» – она рассказывала чаще других.
«Прихожу, изба солнечная, стены, потолок, пол – все будто воском натерто, а я только корову подоила и подойник в избу занесла, тут меня отец крикнул, – (свекра она называла отцом), – я выскочила, вернулась через минуту и вижу: в подойнике сидишь ты, и хорошо тебе – рот до ушей, на полу лужа молока, а сын Коля и Фрам из этой лужи лакают. Прислонилась я к косяку – хоть реви, что за жизнь у меня: ребята здоровые, собака – золото, корова молочная, изба солнечная, а муж сволочь. Видите ли, он в Питере стал партийцем и теперь на профсоюзной работе то ли дворником, то ли канцеляристом. Ребятам хоть бы ситцу прислал…»
Отец все же вывез нас в Ленинград. Фрама мать оставила в деревне. Потом, я это часто замечал, вытрет слезу, хоть и крутая была, – значит вспомнила Фрама. Она считала, что Фрам – ее единственный грех.
Фрама застрелили. Жил он в своей будке у своей избы. Поесть ходил к моему дядюшке или к деду, но не часто, где-то сам еду находил. Его побаивались и уважали. Он не пускал в деревню цыган. Ни в какую. Растопырится посреди улицы, ощерится, и видно – разорвет горло либо цыгану, либо коню. Приходилось цыганам телеги пятить. Заблудившегося теленка в деревню пригнал, когда хозяева уже и материться по нем перестали.
Застрелили его, потому что выл.
Однажды так жутко выл, с такой смертельной тоской и угрозой, сидя на крыльце у черного мужика Семена, что тот выстрелил в него из берданки в упор. В эту же ночь у Семена сгорели изба и двор. Соседнюю избу от огня отбили – после Фрамовой смерти сидели на улице, ждали беды.
Другую собаку я помню сам и, вспоминая ее, вспоминаю брата, тощего, с длинной шеей и наклоненной вперед головой. На его тощих ногах даже чулки болтались. Это тот момент, с которого я начал ощущать себя вдвоем с братом и понял его образ как образ брата. Ощущать себя как некую самостоятельную душу я начал позже, но вскорости.
Перед домом, где мы жили, стоял длинный – он мне казался бесконечным – дощатый забор. В щелки и дырочки от сучков были видны собаки. Там был собачий питомник и дрессировочная площадка.
Кто-то везучий нашел отодвигающуюся доску. Кто-то любопытный просунул в щель голову. Кто-то смелый протиснулся на площадку. За ним другой, третий. Брат Коля и меня втащил.
И вот мы удаляемся от забора вглубь.
Наверное, я занялся какими-то подножными исследованиями, потому что момент – и я вижу несущуюся на меня длинными прыжками собаку с черной спиной и песчаного цвета брюхом. Оборачиваюсь и вижу – мальчишки лезут в дыру на улицу, а брат бежит от дыры ко мне. Как он там очутился, когда только что был рядом?
Собака бежит, и брат мой бежит. И брат мой немного опережает собаку и становится впереди меня. А собака затормаживает так, что из-под лап брызжет трава. Подкатывает она по росе к брату, садится перед ним и заглядывает ему за спину.
– Я тут, – говорю я собаке. И выхожу из-за братовой спины. Собаки я не боюсь. И брат мой ее не боится. Боится стриженый парень в стоптанных сапогах и синей гимнастерке. Парень подбегает, свистя одышкой, и говорит:
– Хорошо, Буран. Молодец, Буран. А этих хороших мальчиков надо за уши оттрепать, чтобы они запомнили. – Голос у парня ласковый, только одышка сильная и глаза белые.
– А вы ее не бойтесь, – говорит парню мой брат и обнимает собаку. – Она вас полюбит.
Парень трясущимися руками пристегивает собаку на поводок, надевает ей намордник, и они провожают нас до забора.
А когда мы вылезли и брат, повернувшись, сказал: «Мы придем», парень показал нам кулак.
– Я вам приду. Я вам так приду – неделю сидеть не сможете.
Парень очень боялся своей собаки.
А мама, выслушав наш рассказ, сказала:
– Это вас Фрам спас. Он вас воспитывал, он вам что-то свое передал.
Она обняла Колю. Тогда я и понял, что Коля для нее особеннее, но ревновать не стал. Тогда я и понял – на ее щеках слезы по Фраму. Впоследствии я всегда угадывал, когда она по нему плачет, даже если у нее и слез не было.
Сколько бы ни называли видов памяти, но есть одна, в основе которой лежит любовь. Коля любил меня. Моя же любовь к нему, наверное, была как эхо, и поскольку эхо это не ослабевает до сих пор, то можно предположить, что я не одинок, что душа брата живет где-то рядом – скажем, над моей головой в голубых небесах.
Я боюсь леса, зато память моя – как лес. В моем лесу много цветов и птиц. Поет в моем лесу иволга. Смешно, конечно, сравнивать парня, у которого ворот рубахи был шире кепки, с иволгой, но брат живет в моей памяти худеньким и смелоглазым. Он все время во что-то вглядывается упорно, упрямо и озабоченно. А иволга – это когда он поет. Во время песни глаза его отдыхают.
Вслед за гениальным Платоновым я выстраиваю цепочку, такой коротенький поводок: Бог есть совесть, совесть есть труд, труд есть добро.
Тогда я был маленьким мальчиком, не отягченным ни трудом, ни Богом. Слова «добро» и «зло» страшили меня, как сумерки, когда трудно понять, кто стоит на пути, теленок или медведь. Надо мной была властна только любовь. Мой поводок был всего из двух звеньев: любовь – совесть. Любовь – это любовь моего старшего брата ко мне, а совесть – это моя любовь к моему старшему брату. Спросите у хорошего знакомого, что такое совесть, и он тут же приготовит улыбку, уверенный, что ваш вопрос – начало не смешного, но актуального анекдота.
Мой товарищ, в молодости артиллерист, романтик, владеющий языками, сказал мне сурово:
– Совесть – есть страж души. Пора бы знать, не маленький. Отсюда страждущий – разыскивающий свою