Несмотря на то что дело относится к третьему[686] десятилетию XVIII в., эта роспись носит на себе все признаки XVII столетия, когда, вероятно, она и была составлена, а в это время ходила уже в списках. Мы приводим ее как более или менее подходящую характеристику шутовских смехотворных речей, какими шуты-дураки потешали некогда своих слушателей. Мы видели, что шутовские статьи являлись на письме и в XVII столетии; но все подобные памятники, не имея делового канцелярского значения, быстро исчезали с самою жизнию старого общества, и только немногие из них попали в общий литературный оборот, переходя в какие-либо сборники или в разряд листов деревянной печати. Не говорим о литературе скоморохов, которая, по особенному свойству своих произведений, должна была исчезать постоянно вместе с живым словом этих потешников. Случайно записанные, эти произведения уже в романтическое время нашего века, даже в руках ученых издателей, тоже были отвергнуты за «пренебрежение умеренностью и правилами благопристойности, а также и за насмешливый тон», как был отвергнут ими и знаменитый стих о Голубиной Книге, неприличный будто бы по смешению духовных вещей с простонародным рассказом[687].
* * *
Одною из любимых русских комнатных утех в долгие осенние и зимние вечера, и особенно для грядущих ко сну, была сказка, и, по всему вероятию, не в специальном ее значении, какое определила ей наука, а вообще в значении всякой повести, как небылицы, так и действительной были, обставленной только поэтическими образами и сказываемой поэтическим словом. Предки очень любили поминать прошлые события и берегли «память» о делах минувших. Лучшим доказательством и лучшим выражением их любви и уважения к памяти о прошлом служат летописи, разумеется первоначальные, когда народные литературные начала не были еще стеснены односторонними книжными влияниями. С какою заботливостью первые летописцы стараются изобразить не свои личные фантазии и умствования, а самое дело жизни; с какою правдою стараются они описать событие, становясь всегда в сторону от своих личных стремлений или тут же их и объясняя, как такое же дело жизни, достойное памяти потомства, с целию восстановить одну правду. Все это обнаруживает здоровое и полное сил литературное направление. Любовь и особое внимание к памяти о минувших делах и людях проходят через всю нашу историю и впоследствии получают только иное направление, когда память о делах людских сменяется памятью о делах Божьих, сказаниями о чудотворениях, о богоугодных людях, о подвижниках жизни иноческой. Письменная литература отдается по преимуществу этому направлению, но зато словесная устная остается верною своему первоначальному призванию и очень долго, даже до наших дней, без средства письма, сохраняет в памяти народа, конечно, уже не историческую, летописную, а только поэтическую правду о людях и событиях. Она лучше помнит народных героев и вернее изображает истину их жизни, чем литература письменная, впоследствии совсем утратившая в своих изображениях жизненное чутье, если можно так выразиться. На том основании, что устное слово столь долго и при великом множестве самых неблагоприятных обстоятельств умело сберечь память о героях народной истории, каковы бы ни были их дела, мы имеем полное и во всех отношениях основательное право заключать, что в то время, когда обстоятельства не были еще столько неблагоприятны, устное слово работало во всей силе и представляло, несмотря на гонения со стороны писанного слова, живую область народного творчества, где русский человек всегда находил истинное удовлетворение эстетическим потребностям своей мысли и чувства. Очень естественно поэтому, что сказочник, бахарь, как и домрачей и гусельник-гусляр, сменившие древних певцов и баянов, сделались, как теперь книга, домашнею необходимостью, без которой не полна была бы жизнь всякого, кому не чужды были человеческие удовольствия. Их могло вытеснить, как и в действительности вытеснило, только писанное, т. е. печатное слово, и то тогда только, когда с половины XVIII столетия и оно поставило себе целью творчество художественное. У старозаветных людей и в начале нашего столетия бахарь-сказочник бывал еще необходимым членом домашнего препровождения времени. Таким образом, старого бахаря, домрачея и гусельника мы должны рассматривать как представителей художественной литературы, свойственной потребностям и вкусам века. Это были поэты, если и не творцы, зато хранители народного поэтического творчества. Но не можем сказать, что они не были и творцами, ибо есть положительные свидетельства, что народная мысль не только свято хранила поэтическую память о минувшем, но с живостию воспринимала и поэтические образы современных событий. В этом отношении для нас неоценимы песни, записанные у одного англичанина в 1619 г.[688] Они воспевают событие, только что совершившееся в том году: приезд в Москву из плена государева отца Филарета Никитича; они поют смерть недавнего народного героя Скопина-Шуйского (1610 г.); они поют участь царевны Ксении Годуновой – участь, вполне достойную поэтической памяти; они поют весновую службу и набег крымского царя, для береженья от которого назначалась служба и в этом 1619 г. марта 12-го. Имея в виду эти песни и случайность их записи, мы можем основательно полагать, что это только незначительные крохи того, чем обладало наше старинное песнотворство; что не было события и жизненного народного дела, которое не было бы пропето, прожито не одною материальною нуждою, но и поэтическим чувством; что поэтическое народное чувство было очень впечатлительно и отзывалось на всякий звук жизни и что, следовательно, в настоящее время собранные нами старинные песни представляют весьма незначительную часть того богатого наследства, какое наш народ скоплял нам в течение веков в своем песенном творчестве. Он до сих пор в устах сохранил, например, песенную память о том, как «царь сослал царицу в монастырь». Эта песня, по всему вероятию, спета про царицу Евдокию Лопухину – супругу Петра; но по содержанию или, лучше сказать, по поэтическому образу царицыной участи она может быть отнесена и к Соломонии Сабуровых, т. е. почти за 200 лет раньше Петровского времени. Народ пропел и сохранил в устах и горькую участь молодой царицы-вдовы, без сомнения, Марфы Матвеевны Апраксиной, едва успевшей вступить в брак и оставшейся после царя Федора сиротою в 15-летнем возрасте