На мельницу Игнат собирался с неохотой, тянул время. Потом понял, что поджидает Белозерова. Может быть, он одумался, может быть, с секретарем у него был разговор о Лифере Ивановиче, когда он ушел из райкома, не могло не быть у них разговора.
Хотел сходить в сельсовет, но передумал, пересек улицу, толкнул ворота двора Насти. Ее дома не оказалось, на двери висел замок.
Во дворе было чисто выметено, прибрано, а все равно сразу видно, что домом правит баба. Заложка от ворот утеряна, вместо нее – кривая палка, две свежих доски к забору прибиты косо, и гвозди загнуты, торчат кабаньими клыками. Самый последний мужичишка так не сделает…
Он повернулся и направился домой. В воротах столкнулся с Настей.
– Игнат! – Она обрадованно улыбнулась, стукнула ногой об ногу, сбивая с черных унтов снег. – Совсем забыл обо мне?
В руках она держала круглое сито, сплетенное из конского волоса, черные варежки, вытертая курмушка были в муке.
– Ты где была?
– На распродаже. Хозяйство Лифера Иваныча Белозеров с Еремой Кузнецовым расторговывают. Купила сито. Почти новое и почти даром. Погляди. – Она протянула ему сито.
Игнат отвернулся. Вот как, значит… Поговорил, значит, Стефан с секретарем.
– Отнеси сито обратно, Настя.
– Почему? – Она удивленно моргнула. – Все брали. Корнюха три раза прибегал, весь вспотел от торопливости.
– Вон как! Корнюха… А ты все равно не бери.
– Да что тут особенного, Игнат? Не возьму я – возьмут другие.
– Стыдно, нехорошо, Настя. Каждая тряпка, каждая вещица слезами омыты.
Настя посмотрела на сито, стряхнула с варежек муку.
– Отнесу… Ты заходи в избу, подожди меня.
– Некогда. На мельницу еду.
– Рассердился?
Не то слово – рассердился. Совсем он не рассердился. Стыд, обида за людей больно стиснули душу. Налетели, как воронье на падаль, тащат, радуются дешевизне, и совесть их не ворохнется. Даже у Насти. Вот тебе и новая жизнь, вот тебе и добросердие, и бескорыстие.
Когда он подходил к воротам, Настя резко, словно бы испуганно, окликнула его:
– Игнат!
Он обернулся:
– Что?
– Игнат, я… – Она запнулась и сказала, кажется, не то, что хотела сказать: – Я на днях приеду на мельницу. Пшеницу размолоть надо.
На мельницу она не приехала. В деревне открылась школа для взрослых, и Настя, Татьяна, Устинья, многие другие бабы, а также мужики пошли учиться. За колченогим столом только об учебе и разговоры. Мужики посмеиваются. Чудно это – баб грамоте учить. Тараска Акинфеев пожаловался:
– Моя от рук отбилась с этой учебой. Я ей: ужин вари. Она мне: сам сваришь, не развалишься. Я ей: рубаху выстирай. Она мне: у самого руки не отсохли. Стукнул бы – нельзя. Заявление настрочит, потому как грамотная.
Приехал молоть свое зерно Белозеров, послушал рассуждения мужиков об ученых бабах, фыркнул:
– Темнота вы некультурная!
Викул Абрамыч тряхнул узенькой бородкой, сладенько заулыбался.
– Что верно, то верно – темнота, Иваныч! Вразуми. К примеру, моя деваха, Полька, тоже каждый вечер по букварю носом елозит. А где польза? Или грамотным жалованье особое будет? Надбавка ли какая за ученость? А то чистим, к примеру, стайку. Старуха ни одной буквицы не знает, Полька по букварю без запинки чешет, а разницы никакой. Нарочно приглядывался. Старуха коровью лепешку на вилы и в короб, Полька – на вилы и в короб.
– За такие разговоры тебя самого не мешало бы на вилы и в короб, а сверху побольше навалить лепешек, чтоб не высовывался, – без улыбки сказал Белозеров. – Надоели вы мне, пустобрехи. Ты, Викул Абрамыч, берешься судить о грамоте, а сам только в коровьем дерьме и смыслишь.
– Так оно и есть, Иваныч, так и есть, – весело, с охотой согласился хитрющий Викул Абрамыч.
Белозеров закинул за спину винтовку, насыпал в карман патронов и ушел в лес на охоту. Вернулся поздно вечером, пустой, позвал Игната в зимовье.
– Назарыч, тут недалеко чья-то могила, что ли? Крест стоит.
Доглядел-таки, варнак глазастый. В непролазной чаще похоронил Игнат Стигнейку Сохатого, поставил на могиле крест: каким бы ни был он, а христианин, негоже было закопать его в землю просто так, будто дохлую собаку. Думал, никто не отыщет его могилу. Отыскал…
Зоркие глаза Белозерова в упор смотрели на Игната.
– Так чья это могила, Игнат Назарыч? Не Сохатого ли?
– А тебе что, не все равно…
– Я так и думал. – Помолчав, Белозеров весь подался к Игнату. – Ты его кокнул?
Игнат не ответил, отвернулся. Белозеров, усмехаясь, свернул папироску, дыхнул на Игната горьким махорочным дымом.
– А я все гадал: где обретается этот бандюга? Увидел могилу, и сразу в голову стукнуло – тут! Иначе он бы дал о себе знать… Обстановочка! А я думал, ты только молитвы возносить способен. Как решился, а?
Игнат и на этот раз ничего не ответил. В тягость был ему весь разговор. Хотелось одного, чтобы Белозеров поскорее ушел. Но тот и не собирался уходить, дымил махрой, раздумывая вслух:
– Не знаю, хвалить тебя за самоуправство или… сам я на твоем месте сделал как-нибудь иначе. Ну ладно… Знает кто-нибудь, что ты его пристукнул?
– Нет.
– Совсем никто?
– Совсем.
– Это хорошо. Пусть все так и останется. Но крест сруби. Не крест, кол осиновый нужен на его могилу.
– Не буду рубить.
– Тогда дай топор. Я сам…
И он ушел в темный молчаливый лес. Возвратившись, бросил топор у порога, сел на прежнее место. Опять курил, усмехался. Вдруг спросил:
– А как насчет совести – не беспокоит?
– Пошел к черту! Что тебе надо? Катись, Стефан Иваныч, своей дорогой и в душу мне не влезай.
– Ты не сердись. Я же не сердился, когда ты спрашивал…
– Что тут спрашивать? Кошку утопить и то…
– Он же был из гадов гад.
– Да хоть распрогад! Постой… Ты вроде бы меня к себе приравниваешь. Вон куда заметал, Стефан Иваныч! Напрасно стараешься. Ты своих калечишь. Трудяг.
– Своих? – Белозеров с сожалением посмотрел на Игната. – Своих, говоришь… – Он поднял руку,