Еще в этот день она впервые пошла в колледж и застала, хоть и чуть-чуть, конец света.
А еще в этот день наш треугольник — Мэри, Рэй и я — распался.
Если первое, что я вспоминаю о Рэй, — это она голая в ванной в тот день, то первое воспоминание о нашей семье — когда Рэй было шесть. Мы часто ходили в парк, где она качалась на качелях, карусели и потом на моей спине. («Хочу оседлать папку!») Мы скакали, пока у меня ноги не отваливались, и тогда вставали у скамейки, где ждала Мэри. Я поворачивался к скамейке спиной, чтобы Мэри сняла Рэй, но перед этим она всегда обнимала нас сзади, крепко прижимая Рэй к моей спине, и руки Мэри касались моей груди.
Боже, если б я мог описать ее руки! Они совсем не изменились, спустя столько лет. Я чувствую, как они порхают у моей спины, когда она работает. Тонкие, гладкие, искусные. Очень мягкие, как брюшко крольчонка.
И когда она так обнимала нас с Рэй, я думал: что бы ни случилось — мы втроем все выдержим и победим.
Но теперь наш треугольник разбит, и геометрия ушла.
Так вот, в день, когда Рэй пошла в колледж и ее разъебало в пыль темной похотливой мощью бомбы, Мэри везла меня на работу. Меня, Пола Мардера — большую шишку из Команды. Один из ярчайших и лучших молодых умов в индустрии. Вечно объясняющий, улучшающий и усиливающий нашу ядерную угрозу, потому что, как мы часто шутили: «Мы заботимся о том, чтобы прислать вам самое лучшее».
Прибыв на КПП, я достал пропуск, но показывать его было некому. За закрытыми цепью воротами бежали, крича и падая, перепуганные люди.
Я вышел из машины и подскочил к воротам. Позвал знакомого, пробегавшего мимо. Когда он повернулся, в его глазах стоял дикий ужас, а на губах была пена. «Ракеты летят», — сказал он и с бешеной скоростью бросился прочь.
Я прыгнул в машину, отодвинул Мэри от руля и нажал на газ. «Бьюик» влетел в забор и пробил его насквозь. Машину занесло, она врезалась в угол здания и заглохла. Я схватил Мэри за руку, вытащил ее из машины, и мы побежали к огромным лифтам. Успели как раз вовремя. Другие еще бежали, когда двери закрылись, и лифт двинулся вниз. До сих пор помню эхо от стука их кулаков по металлу, перед самым падением бомбы. Как учащенное сердцебиение умирающего.
Лифт доставил нас в Подмирье, где мы заперлись. Это был многоэтажный пятимильный город, служивший не только гигантским офисом и лабораторией, но и неуязвимым убежищем — наша особая награда за создание отравы войны. Там были еда, вода, медикаменты, кино, книги, что захочешь. Достаточно, чтобы сотню лет продержались две тысячи человек. Из двух тысяч добраться успели, дай бог, одиннадцать сотен. Остальные не добежали с парковки или из других корпусов либо опоздали на работу, а может, отпросились по болезни.
Может, им повезло. Они могли умереть во сне или во время утреннего перепихона с супругой. А может, наслаждались последней чашкой кофе.
Потому что, понимаешь ли, мистер Дневник, Подмирье не назвать раем. Вскоре пошла эпидемия самоубийств. Я и сам время от времени об этом подумывал. Народ резал себе глотки, пил кислоту, ел таблетки. Было обычным делом выйти утром из комнаты и обнаружить людей, свисающих с труб и балок, как спелые фрукты.
Были и убийства. Большинство совершала свихнувшаяся банда с глубоких уровней, звавшая себя Говнорожие. Время от времени они обмазывались дерьмом и уходили в отрыв, забивая до смерти мужчин, женщин и детей, родившихся в новом мире. Ходили слухи, что они едят человеческую плоть.
У нас имелось что-то вроде полиции, но толку от нее мало — никакой реальной власти. Хуже того, все мы считали себя справедливо наказанными жертвами: все мы, кроме Мэри, помогали взорвать мир.
Мэри стала меня ненавидеть. Она решила, что я убил Рэй. Эта мысль росла в ней капля за каплей, пока не обратилась в хлещущий поток ненависти. Она редко со мной заговаривала. Приклеила на стену фотографию Рэй и большую часть времени смотрела на нее.
Наверху она была художником и теперь решила вспомнить старое. Раздобыла набор игл и чернил и стала делать татуировки. За меткой к ней приходили все. И хоть все рисунки были разные, они будто обозначали одно: я мудак, я взорвал мир. Клейми меня.
День за днем она набивала татуировки, все сильнее отдаляясь от меня и больше погружаясь в работу, пока не стала таким же мастером иглы и кожи, каким наверху была мастером кисти и холста. И однажды ночью, когда мы лежали на раздельных койках, делая вид, что спим, она сказала:
— Просто хочу, чтобы ты знал, как я тебя ненавижу.
— Знаю, — ответил я.
— Ты убил Рэй.
— Знаю.
— Скажи, что убил ее, сволочь. Скажи.
— Я убил ее, — сказал я, и сказал от всей души.
На следующий день я тоже попросил татуировку. Рассказал ей о сне, который видел каждую ночь. Там была тьма, из нее являлся вихрь сияющих облаков, и эти облака переплавлялись в форму гриба, а из него — в виде торпеды, нацеленной в небеса, на нелепых мультяшных ножках, выходила Бомба.
На Бомбе было нарисовано мое лицо. Но вдруг точка зрения сменялась: я сам глядел из глаз нарисованного лица. Передо мной была моя дочь. Голая. Лежащая на земле. Широко раздвинув ноги. С вагиной, похожей на влажный каньон.
И Я/Бомба нырял в нее, подгибая эти дурацкие ножки, и она кричала. Слыша эхо ее крика, я пробирался по животу и наконец вырывался через макушку, взрываясь убийственным оргазмом. Сон кончался тем, чем начался — грибовидным облаком, тьмой.
Когда я пересказал Мэри сон и попросил интерпретировать в рисунке, она ответила: «Снимай рубашку», — так началось творение. По дюйму за раз — болезненному дюйму. Уж за этим она следила.
Я ни разу не пожаловался. Она вонзала иглы как можно сильнее, и хоть я стонал или вскрикивал, ни разу не попросил прекратить. Я чувствовал, как ее нежные руки касаются спины, и обожал это чувство. Иглы. Руки. Иглы. Руки.
Спрашиваешь, почему я вышел, раз мне это так нравилось?
Какие точные наводящие вопросы, мистер Дневник. Правда, и я рад, что ты их задаешь. Мой рассказ, надеюсь, будет как слабительное. Может, если спустить все дерьмо, назавтра я проснусь и почувствую себя намного лучше.
Конечно. И тут