Память тела - Михаил Наумович Эпштейн. Страница 51

сторонятся активной общественной жизни и предпочитают позицию тихого созерцательства. Кроткие, задумчивые, услужливые, они сами похожи на книги, которые, как правило, остаются закрытыми, хотя и не мешают себя открывать.

Эта женщина, Юлия Семёновна, в дневные часы возилась с посетителями, формулярами, каталогами, а в вечерние позволяла себе читать, сидя за своей стойкой. Однажды я подошёл к ней с журналом, чтобы взять его на дом, и сказал с несколько наигранной застенчивостью: здесь, между прочим, и мой рассказец. И раскрыл страницу. Она сопоставила имя автора с моим формуляром, приятно улыбнулась, поздравила с публикацией, но при этом суховато добавила:

– Я, к сожалению, не слежу за вашим творчеством.

Я почувствовал, что произошла некоторая сцепка, что теперь она за моим творчеством следить будет. Можно было пойти по пути всё более тесного общения, выявления интересов, совместных походов в театр, но мне совершенно не хотелось заниматься этой рутиной. Мне было хорошо в этой библиотеке, и я знал, что ей тоже здесь хорошо. Эта среда сближала нас теснее, чем любая другая. Мы изредка обменивались любезностями и книжными новостями, но берегли то молчание, которое сближало нас в одинокие вечерние часы. Мы продолжали поглядывать друг на друга со своих мест, и я чувствовал, как растёт напряжённость этих взглядов, как будто приготовляя нас к чему-то…

Я знаю за собой наклонность, не чуждую, думаю, многим. Чувственность заостряется именно в тех ситуациях, которые должны её притуплять. Именно в особо церемонных условиях чаще всего вспыхивают «анархические» желания – на заседании, совещании, торжественном юбилее или даже во время похорон. Чем жёстче структуры, тем более желанным и событийным становится их нарушение, даже чисто воображаемое. Особенно бурно фантазия разыгрывается в ситуациях, прямо противопоказанных любой игре. Например, в «культурных институциях».

Библиотека и стала таким рассадником и ускорителем моих желаний. Я вдруг понял, что хожу сюда не только ради книг и журналов, но и для того, чтобы остаться наедине с Юлией Семёновной и пережить хотя бы в воображении то буйство, которое могло бы нарушить этот покой. Я грезил о чувственном взрыве, о преступании всех границ. Но единственным подходящим местом для этого была именно библиотека. Как только я начинал думать о том, чтобы привести её в свою квартиру или напроситься к ней в гости, влечение пропадало. Эта женщина была мне позарез необходима именно здесь, в этих стенах, среди этих полок, отяжелённых премудростью веков. Нет более ритуального места, чем библиотека, где откладываются самые тяжёлые символические пласты цивилизации. И поэтому нет более острых желаний, чем те, которые охватывают нас в библиотеке. Это не животные, примитивные, а сверхчеловеческие страсти, рождённые тем жизненным порывом, который вбирает в себя скучную мудрость веков – и жаждет её опрокинуть. Я даже придумал для этого словечко: «библиоэрос».

Я чувствовал неодолимое желание, чтобы это произошло между нами именно здесь, – и без всяких договорённостей, которые могли бы ослабить стихийность этого порыва. По взглядам, которые она на меня бросала, и по общей атмосфере напряжённости, которая усиливалась между нами, я догадывался, что её посещают те же мысли. При явном интересе к «писателю», который повадился к ней в библиотеку, она не торопилась превратить эту хищную настороженность в «литературное знакомство», «обмен мнениями» и т. п. Её краткие реплики звучали сухо и глухо, как будто у неё вдруг пересыхало горло. То, что мы, оставаясь подолгу наедине, не идём навстречу друг другу по линии «культурного общения», уже говорило о том, что готовится какой-то тектонический сдвиг, который опрокинет все культурные пласты.

Я изучил её лицо, фигуру, жесты – не потому что изучал, а потому, что все мои чувства были сосредоточены на этом единственном живом существе в среде, перенасыщенной культурой. Я знал изгиб её колен, цвет чулок, поворот шеи, когда она склонялась над книгой. Я проникся её образом, он уже прожигал меня насквозь.

В одну из пятниц, когда библиотека опустела даже раньше, чем обычно, я почувствовал, что время пришло. Я подошёл к её стойке, и, видимо, на моём лице было написано нечто, что вызвало у неё кривую улыбку, выдавшую те чувства, которые она пыталась сдержать.

– Юлия Семёновна, – сказал я, – я хочу вам кое-что показать.

И по тому, как она, даже не спросив, о чём речь, сразу встала и двинулась за мной, я понял, что и она была готова к тому, что должно случиться. Мы прошли через несколько книжных рядов и очутились в дальнем конце библиотеки.

– Вот здесь, – сказал я, – здесь… На самом деле я ничего не хочу вам показать… а только… только… Вы понимаете, о чём я говорю?

Она смотрела на меня всё с той же кривой усмешкой – и с понимающим взглядом. И кивнула в ответ.

– Сейчас? – сказал я с интонацией полувопроса.

– Да, – ответила она.

– Здесь?

– Здесь.

Это происходило гораздо медленнее, чем я мог вообразить, именно потому, что мы так мгновенно поняли друг друга и согласились на это. Не было нужды её торопить и торопиться самому, чтобы не дать ей опомниться. Время настало – и уже никуда не могло уйти. Мы долго стояли у полки, обнимая друг друга, прижимаясь губами то ко лбу, то к щеке, прежде чем прямо встретиться губами. И всё произошло именно там, на паркете, куда мы побросали свою одежду. Не было ни малейшего желания всё это окультурить, придать комфорт, наоборот, нужен был минимум, голый человек на почти голом полу.

Так начались наши встречи. Мы не интересовались жизнью друг друга, никогда не виделись за пределами библиотеки, и то, что происходило вне её, не имело к нам отношения. Библиотека была обязательной свидетельницей и участницей наших свиданий, без неё всё это выродилось бы в пошлую историю. Мы оставались на «вы» и называли друг друга по имени-отчеству.

Однажды Юлия Семёновна повела меня в подсобку, где стоял диванчик и было гораздо просторнее. Мы осмотрелись – и вдруг почувствовали, как провисает нить между нами, слабеет влечение… И тут же, взявшись за руки, вернулись к стеллажам. Мы меняли места, встречались то у полок с литературой XIX века, то у художественных альбомов, то у классиков марксизма, то у древних авторов. Если кто-то предлагал место, другой, не возражая, сразу шёл туда. «У Пушкина», – говорила она, и мы шли к Пушкину. Или к Толстому. Или к истории науки. Или к фантастике. Мы как будто вымещали на этих книгах то неосознанное раздражение, которое скопилось у нас долгим пребыванием среди них. Юлия Семёновна, выглядевшая старой девой, становилась менадой, вакханкой в соседстве