Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31 армии. 1941-1945 - Леонид Николаевич Рабичев. Страница 46

нас к переправе понтонной. Я проклинал себя, что с вечера не посмотрел на карту и доверился интуиции. К счастью, нам опять повезло, никто не пострадал, и мы благополучно выбрались из зоны бомбежки.

Так вот, во время занятий по строевой подготовке после окончания войны в силезском городе Левенберге «налево», вместо «направо», повернулся бывший мой ординарец и спаситель, переплывший через реку Неман ефрейтор Кузьмин.

Глава 16

САМОЕ СТРАШНОЕ

Однако возвращаюсь в Левенберг. С начала строевых наших занятий жизнь моя потеряла всякий смысл. Пока шла война, чувство исполненного долга, невыдуманное фронтовое братство, доверие ко мне, переходящее в любовь, моего взвода, а последний год мечта о Литературном институте после войны — все это воодушевляло и радовало меня. Еще в апреле написал я письмо на имя директора Литературного института с просьбой познакомить меня с кем-нибудь из студентов-поэтов. В мае получил письмо от Виктора Урина. Не без иронии описывал он жизнь свою и своего студенческого общежития и прислал мне несколько своих стихотворений. Обменялись мы парой писем, условились о будущей встрече в Москве. Но, вместо Литературного института, мучил я и дрессировал своих солдат. Друзья присылали мне книги, но ни читать, ни писать я не мог, так как днем была строевая подготовка, а вечером не было электричества, и гильзы мы тоже повыбрасывали.

И вот, в темноте, когда спать еще не хотелось, пили какие-то трофейные вина. А я прекратил переписку с девочкой из Казани Сашей. По-видимому, появился у нее кто-то. В ответ на мое последнее письмо к ней получил я грубое, омерзительное письмо с угрозами и оскорблениями не от нее, а от какого-то обезумевшего от ревности парня. Написал еще одно письмо, ответ был еще более омерзительный, а Саша молчала.

Что-то во мне перегорело, и теперь мечтал я, тоскуя, о неизвестной, но прекрасной москвичке. Было вокруг много девочек и наших, и немок, но я не хотел размениваться и ждал новой настоящей любви. И все-таки разменялся.

Соблазнил меня командир третьего взвода моей роты лейтенант Кайдриков.

— Пошли со мной, — сказал он в один из вечеров. — Возьми банку американской тушенки, пачку сигарет, посидим с девочками.

Я-то все вечера напролет напивался с друзьями-офицерами, а он в одном из соседних домов устроил… что? Иду за ним. Открывается дверь дома, а там анфилада комнат и половина его взвода, из которого половина — бывшие мои солдаты, на диванах и кроватях, в креслах, просто на полу сидят, а на коленях у них немецкие девочки, а на подоконниках еще пять скучающих. И тут как тут мой Кузьмин соскочил со своей подружкой с кресла, и… только я сел, с подоконника соскакивает еще одна дивной красоты, и целует меня в губы, и оценивающим взглядом буквально просверливает меня. Что это?

Мне даже в голову не приходило, что такое возможно. Бардак? Публичный дом лейтенанта Кайдрикова?

А Кузьмин:

— Я сейчас сбегаю к тебе, лейтенант, принесу подушку, матрац, одеяло.

А у меня голова кружится, и совсем я с этой немочкой себя потерял. Обнимаю ее, ни одного немецкого слова, кроме «Их либе зие», не знаю, а русские слова тоже все забыл, да и это «Их либе зие» тоже произнести не могу, потому что хотеть-то я ее хочу, безумно хочу, а люблю ли? Да нет, конечно, не умею я врать.

А Кайдриков:

— Что же ты не раздеваешь ее?

И все солдаты смотрят на меня и улыбаются.

— А нельзя в какую-нибудь другую комнату перейти с ней?

А Кайдриков:

— Да у нас тут никто не стесняется, а вообще-то — вот чулан, что ли.

И Кузьмин несет постельные принадлежности.

Я ее поднял на руки, она прижимается ко мне, и вот мы уже на постели, и тут я, видимо, совершил большую ошибку.

Дело в том, что девочки эти не проститутки были. Видимо, пережили они все жуткие трагедии, гибель родителей, братьев, сестер, женихов, крушение иллюзий, изнасилованные, без средств к существованию, вчерашние гимназистки, студентки с еще не полностью утраченными романтическими представлениями о жизни, с жуткой потребностью на минуту забыть обо всем в искусственном омуте ласки и нежности. А я дорвался до нее, как с цепи сорвался, стягивая, порвал чулок, набрасываюсь на нее, даже не раздев до конца, видимо, своей поспешностью причиняю ей боль, долго не кончаю, а она не поддерживает меня, на лице гримаса горечи, которой я не замечаю. Наконец я кончаю и с ужасом обнаруживаю слезы страдания на ее глазах.

Почему-то я, как когда-то, не испытываю удовлетворения от этой близости. Нужны какие-то слова, а я языка не знаю и говорю, задыхаясь:

— Нихт гут, нихт гут?

Как она понимает это «нихт гут», я не знаю.

Она стремительно одевается, выскакивает из чулана, спускается по лестнице в вестибюль дома, прижимается к стене — и вдруг жуткое трагическое рыдание, страшный истерический приступ. И тоска, тоска. Я рядом с ней, я унижен и раздавлен и упорно твержу это свое «нихт гут».

Весь дом растревожен.

Прибегает Кайдриков, и она, рыдая, бросается ему на грудь.

— Ну что же ты, почему? — говорит мне Кайдриков, а я растерян, и меня тошнит от всего этого, от моей неумелости, от пошлости и мерзости положения.

Почему? Наверно, солдатская веселая грубость была бы ей милее моего интеллигентского идиотически выраженного сочувствия. Не знаю. Это вторая немка в моей жизни. Первая потрясла меня своей чистотой, как у Пушкина — «чистейшей прелести чистейший образец».

Это было пять месяцев назад.

Назад в Восточную Пруссию, февраль 1945 года

Да, это было пять месяцев назад, когда войска наши в Восточной Пруссии настигли эвакуирующееся из Гольдапа, Инстербурга и других оставляемых немецкой армией городов гражданское население. На повозках и машинах, пешком — старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно, по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.

Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.

Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.

Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и