– Кто он?
Им отвечали, что это польский православный священник и таким образом благополучно довели его до безопасного места.
Отец Николай Чиржовский рано утром отправился к польским жолнерам служить обедню. Когда зазвонил набат, в этот дом набилось еще около 200 поляков, многие из которых были православные. Чтобы избежать резни, Чиржовский посоветовал всем взять православные образа и выйти к толпе, ломившейся в запертую дверь. Эта хитрость сработала. Увидев иконы русского письма, народ опустил оружие и закричал тем, кто стоял сзади:
– Это наши! Это истинные христиане!
Некоторые даже подходили и прикладывались к образам. Всем полякам, в том числе и иезуиту, позволили спокойно выйти из дома и отправиться восвояси. Они также укрылись в Кремле.
Не все москвичи поддержали погромы. Были и такие, кто оказывал помощь полякам. Так, Ян Мнишек, брат сандомирского воеводы, спасся благодаря хозяину того дома, в котором он проживал.
Обезображенные тела поляков лежали на улицах весь день, утопая в лужах крови. Пьяные толпы бродили по городу, попирая трупы ногами и горланя веселые песни; другие грабили польские дворы и заодно дворы немецких купцов и ювелиров. Со всех сторон неслась отвратительная похвальба пьяного простонародья:
– Нет на свете сильнее и грознее московского народа! Целый свет нас не одолеет! Нашему народу счета нет! Теперь пусть все перед нами молчат, кланяются нам, в ногах перед нами валяются!
Ограбленные немцы, слыша это, шептали сквозь зубы:
– Да, вы храбры, когда вас сотня идет на пять человек: тогда вы совершаете великие дела и получаете большую честь, особенно, когда ваши неприятели лежат в постели в теплой комнате!
Ночью Москва затихла; казалось, в городе не осталось ни одной живой души. Пьяные погромщики спали мертвецким сном, многие из них валялись прямо на улицах, рядом с их жертвами; москвичи, не принимавшие участия в убийствах и грабежах, не высовывали носа на улицу, оцепенев от ужаса.
На другой день за город потянулись сотни телег, нагруженных телами убитых поляков – там их сваливали в общие ямы, без гробов и христианских обрядов, топили в болоте, а тех, кто лежал на берегу Москвы-реки, просто сталкивали в воду.
Оставшихся в живых собрали на Посольском дворе и составили список их имен и должностей. Слуг отдавали господам, а если господа были мертвы, отпускали их в Польшу, выдав кое-какие пожитки. Знатных панов задержали в Москве в качестве заложников при переговорах с Сигизмундом. Всего в Польшу было отпущено около 600 человек – пешком, на скудном содержании. Желая показать, что дума не потакает грабителям, бояре распорядились возвратить полякам награбленное, однако приставам удалось прикатить на Посольский двор лишь несколько карет, принадлежавших придворным дамам: их трудно было спрятать или пропить.
Марину отдали отцу. Ее содержали хорошо, но отобрали все драгоценности – как подаренные Дмитрием, так и ее личные. Марина не пала духом и с досадой отвечала близким на их причитания и жалобы:
– Избавьте меня от ваших утешений и малодушных слез. Признанная однажды за царицу этого государства, я никогда не перестану быть ею. И тот, кто бы захотел лишить меня короны, должен прежде лишить жизни.
В этих словах заключалась вся ее будущая судьба.
***
Тела Дмитрия и Басманова оставались непогребенными дольше всех. Всю субботу и воскресенье они лежали на Красной площади, подвергаясь надругательствам черни. Очевидцы отмечают, что особенно непристойно вели себя женщины. Одновременно по городу пополз слух, что дело нечисто: кремлевская стража якобы видела ночью у того места, где лежали тела, мерцающие огоньки и слышала звуки бубнов и песен. («Это бесы честили любящего их расстригу и радовались о пришествии своего угодника!» – поясняет один сведущий летописец.)
Наконец в понедельник оба трупа велено было убрать. Тело Басманова забрал и предал земле Иван Голицын, его сводный брат. Тело Дмитрия отвезли в убогий дом за Серпуховскими воротами и кинули в яму, где хоронили нищих. Затем началась какая-то чертовщина. Наутро покойника нашли у ворот убогого дома, причем возле него находились два голубя, которые никак не хотели улетать. В Москве шептались, что проклятый чернокнижник бесовской силой вышел из-под земли. Бояре распорядились зарыть его поглубже, но через неделю труп Дмитрия нашли лежащим на другом кладбище, в полуверсте от убогого дома. Москвичи были потрясены.
– Видно, он был не простой человек, – говорили одни, – раз земля его тела не принимает! Он колдун, научившийся ведовству у лопарей, которые знают такое средство, что сами велят себя убить, а потом оживают!
– Он в Польше продал бесам душу, – убеждали другие, – и бесы обещали сделать его царем, если он от Бога отступиться.
– Да не бес ли он сам? – озаряло третьих. – Он явился в человеческом виде, чтобы смущать христиан и губить души тех, которые отпадут от христианской веры.
Кое-кто полагал, что Дмитрий – мертвец, оживленный бесами на горе всему христианскому люду.
Чтобы прекратить прогулки покойника по московским кладбищам, его решено было сжечь. Труп отвезли за Серпуховские ворота и там бросили в огонь. Однако тело долго не горело, так что пришлось рубить его на куски. Наконец тем, что осталось от Дмитрия, зарядили пушку и выстрелили в сторону Литвы.
Народ с облегчением вздохнул:
– Вот теперь он не встанет и не наделает нам беды!
В этом москвичи ошибались: в самом скором времени им суждено было увидеть не менее полудюжины новых Дмитриев.
***
В Польше о событиях 17 мая узнали с большим опозданием – в конце июня. О том впечатлении, какое произвела на Сигизмунда смерть Дмитрия, известно из записок венецианского посла Фоскарини, который на прощальной аудиенции 1 июля вызвал короля на разговор о московском царе.
– Дмитрий не был сыном Ивана IV, – заявил Сигизмунд. – Когда Мнишек явился ко мне с сообщением об этом деле, я посоветовал ему не вмешиваться в него, дабы не повредить Речи Посполитой, но воевода не пожелал повиноваться мне.
– Во всяком случае, приходится пожалеть о смерти Дмитрия, – сказал Фоскарини. – Ведь он был постоянным союзником Польши.
– Вряд ли можно было ему верить, – возразил король. – Я лично совершенно разочаровался в его дружбе. Он вел себя вызывающим образом, и сердечные отношения с ним становились невозможными.
В Ватикане проявили больше такта и меньше лицемерия. Здесь никто не предполагал подобного исхода дела. Кардинал Боргезе еще 12 августа послал