Идолы театра. Долгое прощание - Евгения Витальевна Бильченко. Страница 47

заместителя утраченного Отца. На экране социальной политики мечется истеричная женщина без постоянного партнера, заблудшая овца, ошибочно воспринявшая Мессию как оккупанта и, наоборот, оккупанта как Мессию. Так ведет себя град-блудница в русской семиотике, разверзая врата первому встречному[111]. В этом смысл Вербного Воскресенья как христианского праздника входа Христа в Иерусалим: Сын Божий был расстроен тем, что многие иудеи не «узнали» Его [Лк. 19: 42] и не возрадовались. Впрочем, рукоплескания ликующих тоже ничего не стоили, ведь на следующий день они заменились гонениями. Если общество воспроизводит образ обиженной матери-одиночки и, испытывая страх смерти и нехватку любви, замещает его идолами рода, универсальный этический субъект в таком обществе – Отец, Сын, Дух – обречен на гонения. И здесь возникает иной страх и иная модель идолов театра: страх вины и ответственности, нехватка надежды и мужества быть самостью, компенсируемые идолами рынка и языка, фантазмами добровольных гражданских инициатив, которые имитируют индивидуальность.

Страхи, тревоги, нехватки и замещающие их иллюзии Символического в лице идолов театра составляют диахроническую иерархию, хотя в определенных условиях экзистенции, разрыва, стояния в просвете бытия (гетерохронности), могут синхронизироваться: первичные страхи рождают первичных идолов, которые, в свою очередь, формируют страхи вторичные. Так, в классической структуралистской схематике культуры Б. Малиновского первичные биологические потребности рождают базовые функции кульутры, рождающие, соответственно, вторичные духовные потребности[112]. Социально обусловленный страх вины и ответственности (нехватка надежды) – это духовная потребность в мужестве быть собой, компенсируемая воображаемой «гражданской позицией».

3.4. Идолы рынка и ответственность: Том Хэнкс на экране

Мы неоднократно говорили о том, что история человека и общества подчиняется трем диалектическим этапам: первоединство, разъединение, воссоединение; общение, свобода, любовь; сшивка, расшивка, перепрошивка; центризм, децентрация, центрация; слепое слияние с традиций, индивидуализация и отличие, возвращение к традиции; премодерн, модерн и постмодерн, новый модерн (неомодерн, метамодерн). На каждом из этих этапов человеком владеет та или иная тревога (страх, нехватка): на этапе премодерного родового первоединства – это страх судьбы и смерти, порожденный нехваткой любви. На этапе модерного и, далее, постмодерного разъединения, индивидуализации, различения – это страх вины и ответственности, порожденный нехваткой надежды. На этапе неомодерного воссоединения – это страх пустоты и отсутствия смысла, порожденный нехваткой веры.

Если человек не в состоянии переработать свою тревогу, преодолеть страх, критически осознать нехватку и избавиться от неё при помощи морального акта мужества (три его типа: быть частью, быть собой, принять Бога), в дело вступают идолы – иллюзии Символического. На этапе единства – идолы рода. На этапе разъединения – идолы рынка (языка). На этапе воссоединения – идолы пещер. Таким образом, циклическое движение субъекта от Отца через кажующуюся независимость от Отца с новой зависимостью от заместителя Отца (идола) обратно к Отцу воспроизводит в микромасштабе онтогенеза каждый из трех мега-этапов филогенеза: ведь человек – это миниатюрная копия развития мира в целом. Примечательно, что, учитывая синхронизацию в современном плюральном обществе всех культурно-исторических эпох и ценностных спектров, премодерн, модерн и постмодерн, неомодерн здесь присутствуют одновременно, диалектика сворачивается в единую метафизическую точку гетерохронности.

Мы рассмотрели родовые страхи человека на этапе первоединства, связанные с тревогой судьбы и смерти, нехваткой любви. Мы говорили о мужестве быть частью как Реальном и о символических идолах рода, которые компенсируют его отсутствие. В качестве примера такого идола рода мы привели инфернальную женщину-ведьму, мать-одиночку, в состоянии ярости, исступления и озлобленности, героиню глобального села современной сети – феминной ризомы. Следуя той же мифологической схеме, рассмотрим теперь этап разъединения, которому свойственны социальные страхи, связанные с тревогой вины и ответственности, с нехваткой надежды и упорства в следовании себе, с беспокойством человека по поводу необходимости стать самостоятельной личностью, восставшей против социального гнета. Индивидуализация предполагает протест субъекта против коллективных детерминант и выводит его на персонализм, рациональность и универсализм. В этом состоит субъектность человека как общественного существа и индивидуальности. При нехватке мужества быть собой его компенсируют и замещают символические идолы рынка, или языка, – социальные конвенции, возникшие из интерпретаций слов и понятий в дискурсе коммуникации. Примером человека как заложника идолов языка для нас послужит известный киногерой Тома Хэнкса – Форест Гамп.

Рынок создает для бунтующего субъекта иллюзию независимости в воображаемом сценарии оппозиционного социального участия, в виде имитации гражданского протеста. Это протест – кукольный, номинальный: он полностью подчинен гегемонии, полностью поглощён и контролируем ею, хотя внешне имеет маску разрыва, вакума, вне-находимости, аполитичной непринадлежности. Главным идолом рынка является имитация аполитичности и отсутствия идеологии. Когда происходит «конец истории», идеология никуда не исчезает: наоборот, в постмодерне она становится тотально всепоглощающей, но при этом – невидимой. Идеология принимает образ собственного отсутствия. Политика маскируется под аполитичность. Деконструкции подвергаются понятие, образ и механизмы политической пропаганды: если пропаганда – это отсутствие пропаганды, фашизм именует себя «антифашизмом», а антифашизм обвиняется в «фашизме», – прежние методы идеологического насилия и, соответственно, диагностики насилия по его видимым уличным или командно-административным симптомам становятся неэффективными.

Отныне насилие не шьют белыми нитками, не прячут под закрытыми швами топорной, вульгарной лжи. Тоталитаризм приобрел формы культа личной свободы. В идеологии коллективного Запада царствует безоговорочный империализм, – мондиализм, – но он не называет себя так, именуясь «либерал-демократией». В состав империалистического глобализма входит неонацизм как шоковый инструмент рынка и его бессознательный подтекст. Но при этом он, исходя из практики очевидного отрицания очевидного, именует себя «антифашизмом»: ярким примером тому служит подчеркнутая ностальгическая риторика времён ВОВ в самом начале специальной военной операции России на Украине, исходящая именно от украинцев, продолжающих шизоидно свергать памятники советским воинам-освободителям, но парадоксально при этом артикулирующих искаженную советскую память в виде ремейков плакатов, песен, социальных ритуалов и т. д.

В неолиберализме правая идея надевает маску левой, неонацизм подает себя как антинацизм и социализм: таков двойной код идол языка. Пропаганда играет саму себя, проповедуя отсутствие пропаганды, она предстает как «актуальная научная теория», некая «новая искренность», новая подлинность. Каждый Другой есть Другой. Деконструкция понятий и радикальная перестановка имен вещей привела к тому, что всякая сущность называет себя своей противоположностью. Постмодерная репрессивная замкнутость дискурса зиждется на взаимной договоренности о конвенциональных значениях слов, которые превращаются в непоколебимые догмы: «Зачем спрашивать, что это значит, ведь это же всем известно?» Договоренность о значениях слов имманентно присуща каждому дискурсу: общение в социуме всегда подчинено идолам рынка, на любом этапе его развития, но только в постмодерне идолы рынка как игра языка и его означающих приобретают абсолютное значение, поскольку слова, «кивающие» друг на друга, полностью отрываются от своих онтологических значений, образуя тотальный семиозис.

Постмодерн «стесняется» и избегает возвращения