Все это, разумеется, остро и тонко подмечалось представителями все еще не ренационализированной прессы архипелага: «Кукушкинской правды», «Кукушкинского комсомольца», местного радио-телевидения «Ку-Ку!», а также главного боевика общественного мнения, таблоида «Русский рывок». К этому надо добавить, что месячник на задворках бывшей империи стал уже привлекать внимание столичной и даже зарубежной прессы, и среди публики в ожидании скандала присутствовали и пока еще не опознанные нами матерые волки пера. Находился тут даже знаменитый критик Говновозов, на поверку оказавшийся пожилой теткой с большими зубами, в слегка заскорузлом вельветовом платье.
Первый настоящий скандал разыгрался еще до начала действа. В зале появился Стас Ваксино, еще мокрый после морского шпионства: пряди зачесаны поперек плеши, усы прилипли к губам, пуговица пиджака пристегнута к жилету. В углу зала, где сидела смешанная литературная поросль, от крапивы до порядочных дубов, его проход вызвал неприязненное оживление.
– Видите, вон Стас Ваксино трусит, да-да, вот этот старик – классик! – Некогда был знаменит бурою бородою и мускулистым задом. – Теперь на его жопе в рай не уедешь. – А бороду общипали птицы «холодной войны». – Усами же одолжился у Ницше. – Да нет, у Максима! – Живет за границей на всем готовом. – Слова составляет в порядки каких-то романов; смешон, как Софокл. – Бедна наша почва, откуда такие берутся, маньяки величья! – Пигмеи моральных устоев!
Тут кто-то стул отшвырнул и на костылях гневно воздвигся, трясущийся, горлом свистящий. «Не трогайте Стаську! Вы, гужееды ослиного толка! Я говорю это вам, я – Петрушайло, Янко который! Первый поэт и певец русского океана! Я запрещаю вам Стаську руками немытыми трогать!»
Хлопнулся было в падучей.
– «Скорую!» «Скорую!» Быструю амбуланцу! – те же «ослиного толка» вокруг закричали. Никто тут не жаждал летального с ходу исхода. Тут человек, про которого позже сказали «супруга», склянку достав из шали кубарьской с орлиными петухами, снадобьем личным попотчевала поэта, после чего тот воспрял без памяти об инциденте.
Все восстановилось. По проходу прошел еще один литературный старик в оливковой спецовке революционного команданте.
«Да это же покойный Ильич Гватемала, тайный лауреат премии Циклоппини! – прошелестела поросль. – Вот это писатель, не то что…» Поросль взглянула на Петрушайло и замолчала. А тот уже носовым платком, лишь по краям немного засохшим, помахивал: «Начинайте!»
На сцене появился барон Фамю, тоже в стиле Чаир, – с розами, приколотыми к лацканам и фалдам фрака.
– Ну что ж, господа, вот и дождались, – интимно сказал он. – Внучка моя Натали согласилась сегодня петь!
Постоянная и все нарастающая любовь кукушкинского народа в лице его элиты вконец разбаловала парижского приживала. Движения его были томны, слегка усталы, но великодушны; так ходят меж нами любимцы земли, суперзвезды элиты вроде Филиппа и Аллы.
– Просим! – Он барственно, беззвучно зааплодировал в сторону кулисы. – Заранее хочу сказать почтенному собранию: дева сия не профессионалка.
Кто-то, конечно из молодежи, гаркнул: «Не верим!» Где-то грохнуло. Барон продолжал:
– Так уж принято в наших кругах. Она поет только для себя. И для меня, ma parole.[98] Только лишь патриотические чувства толкнули ее сегодня на сцену. Je vous en prie, m’enfant![99]
Наташенька, прошу – играй, спонтань, импровизуй!
Слегка споткнувшись, как будто действительно от толчка патриотических чувств, на сцену выкатилась хорошо уже нам знакомая девушка Светлякова. И пошла по ней так, что у мужиков, да и у некоторых дам множественными шариками разбежался под кожей Меркурий восторга. Явилась игручая нимфа конца ошалевшего века.
Несколько слов о ее внешности в этот вечер. Она была босиком, и мелкие ногти ступней играли, как бисер, а крупный ноготь правой ноги горел огоньком. Тонкие брюки ее струились с бедер, и в этих шелках юморили две девочки ее ног. Шемизка ее была завязана узлом под грудями, которые в ней шевелились, как два недоступных зверька. Левое ухо ее украшал царской империи сказочный камень. В правой ноздре колебалось мифов гвианских кольцо. Один ее глаз был обведен ярко-желтым, другой мягко-зеленым. Волосы ее были забраны вверх и чутко дрожали, как устоявшийся факел.
– Hi, everybody![100] – сказала она голосом вечной ундины.
«Демон Прозрачный, спасибо тебе даже за это явленье», – ошарашенный, думал Ваксино. Нет, не завяла она со времен наших горных фантазий, напротив, будто вернулась в эпоху Нарвских ворот. Наташка села на высокую табуретку у микрофона и прогуляла свои пальцы по струнам гитары. Потом подняла голову и дерзко в зал посмотрела.
– Те, кто помнит меня по питерским временам, а такие в зале, надеюсь, есть, знают, что я и тогда иной раз подпевала гитаре и даже выдумывала лирическую дребедень. С годами вокал окреп, – добавила она смешным басом. – О да, господа, сейчас вы в этом убедитесь! – Тут она пустила в потолок такую мощную трель, что даже розочки люстр задребезжали.
В зале стали переглядываться, не зная, что еще ожидать. Она засмеялась:
– Не ждите ничего особенного. Просто несколько песенок, что я сочинила на этих загадочных островах.
Первая песняСвятош трехглавый, рафинадныйОсенней охрою полёг,А дальше – в кружеве фандангоКукушкинский архипелаг.
Как заселился изначальноСей недвусмысленный Эдем?Кто набросал сюда исчадийНеполноценных генных схем?
Кто вы, адепты живодерства,Бальдек, Гамедо, Хуразу?Кто ваши глиняные торсыВоздвиг в дремучую грозу?
Какие странные несходства,Пейзаж прекрасен, воздух чист,Но темный дух тут правит сходку,Злодейской мести зреет час,
Что побудило адмиралаСюда направить свой фрегат?Удастся ль нам, не умирая,Забыть про эти берега?
– Стас Аполлинариевич, это для вас!
Кесарево сечение!Гибнет бесстрашный царь.Заговор худосочияОбогатил алтарь.
Плоти гниль, плодородие.Звук неземных кифар.Ниточка наша бродитВ том, что зовем мы эфир.
Нить золотого сечения,Ноль-шесть, девяносто пять,Режет средоточение,Тянется вверх и вспять.
Плавится воск и олово.Во избежанье клишеНе говорит ни словаЦарственный акушер.
Третья песня– Мадам Мими, это вам!
По палубе гуляет дева,Она читает «Рошамбо».Атлантика тиха на диво,Струится нежно аш-два-О.
Да-да, Гаврила, о да-да, мой друг Гаврила! О да!
Не знает дева огорчений,Ни прыщиков и ни морщин.Свежа, как с Лесбоса гречанка,Она не ведала мужчин.
Нет-нет, Гаврила, о нет-нет, мой хитрый друг Гаврила! О нет!
А между тем на верхнем декеБогатой сволочи ОлимпВыписывает деве чеки,Их собирает Вовка-пимп.
О нет, о да, не верь, Гаврила, тебя запутать не хочу.Нет-нет, да-да, мой друг Гаврила, я хохочу!
C’est tres joli, n’est pas?[101] – с шиком расхохоталась столетняя княжна Мими, и все жены кукушкинского бомонда, сильно преуспевшие за время месячника по части шика, вспорхнули с аплодисментами: «Шармант! Шармант!»
Четвертая песня– Посвящается русскому женскому веку.
Вздымают жезлы атаманы,Горой взбухают одеяла,Орлицей кычет нимфоманкаВ любовных играх без финала.
Гвардейцев племенная ротаПотешить пах императрицыГотова. Сладкие абортыЛейб-акушер привез из Ниццы.
Она рыдает, как пастушка.Запас грудей трепещет бурно.В чем юности моей проступок?Где прелести моей котурны?
– Однако! – поднял мотыльковую бровь князь Нардин-Нащокин, когда угас последний аккорд, поглотивший рифму. – Как это прикажете понимать?
– Возмутительно! Как она смеет, плебейка?! – С высоты своего подбородка княгиня посмотрела на окружающий бомонд, и тот, конечно, тут же сделал большие глаза.
Пятая песня– Сейчас я спою балладу об уходящем двадцатом веке; она так и называется «Прощай, Ха-Ха-век!». Мне захотелось посвятить ее одному человеку, с которым я встретилась однажды на закате семь лет назад на плоту гребной базы ленинградского «Спартака». Мне минуло тогда шестнадцать лет, но сердцу было мене. Оно не помышляло об измене. С тех пор я ни разу этого человека не видела. Не только внешность его затуманилась, но даже имя под вопросом. Все-таки мне кажется, что его до сих пор зовут Слава Горелик, и каждый вечер мне мнится, что он сейчас войдет. Обращаюсь к тем, кто в курсе дела: есть ли еще смысл ждать?
Мой братец во грехе, Ха-Ха, мой нежный брат,Прими грехи стиха, все с рифмами хромыми,Ночной той гребли плот у нас не отобрать,Все мнится Ланселот Франческе да Римини.
Ха-Ха, ты был свиреп, ты хавал свой прогресс,Но все ж ты был Ха-Ха, ты сеял массу фана!Ты рявкаешь, как вепрь, но куришь сладкий грасс,Прости, что для стиха я ботаю на фене.
Ха-Ха, ты петь горазд и бедрами вертеть,Тебе не чужд маразм во имя человека.Ты пестрый балаган, но ты же и вертеп,Где Коба жил, пахан, гиена Ха-Ха-века.
Волшебник Ха-Ха-век, ты вырастил кино.Марлон скакнул, как волк, мой призрак черно-белый.Спускаю паруса и в твой вхожу каньон,А в нем моя краса – Марина-Анна-Белла.
Постой, повремени, не уходи, наш век,Пока мы подшофе сидим вокруг салата,Покуда над меню не подниму я век,Чтоб увидать в кафе живого Ланселота.
О демиурги! – задохнулся Ваксино. Почему вы состарили меня? Почему втравили автором в тот «большой роман»?