Между боевыми и боевыми,
И вроде как смерти нет, и июнем веет.
Никогда не любила лицо своё, не любила имя,
Но, пожалуй, нашла что-то важнее.
Двадцать седьмое мая, холмы, отроги,
Отзвук ястребиного крика.
Бьёт на выход гаубица «Гвоздика».
Это я, это Аничка, следы на луганской дороге,
Цветущая её земляника.
«Ты десять тысяч убила и десять спасла…»
Ты десять тысяч убила и десять спасла,
Так мне сказал человек, которого я люблю.
Вот такая хреновая арифметика, такой блюз.
Такие дела.
Это, собственно, почему?
Потому что я решила: я спускаюсь во тьму,
Как Персефона в Аид.
Болит.
Потому что я сказала: я на войне.
Не где-нибудь рядом.
И я бежала в подвал под «Градом»,
И комроты вёз меня, пистолет направив
Туда, откуда смерть приходит без правил.
Да, на войне.
Я на войне.
Ни к чему отпираться мне.
Это я пускала ракеты по Харькову.
Это я лежала под бэхой, пыль отхаркивая.
Я, нежная, любовная, рыжая.
Это я почему-то совсем неуместно выжила.
Где я соврала?
Считай, что нигде.
Красное солнце лежит на чёрной воде.
Это я не вернулась
В беспорядок московских улиц,
Это я застрелена под Донецком,
Это я лежу под Камышевахой,
Это я хочу говорить, но не с кем,
Это я узнала пределы страха.
Это я засыпана в землю, и никто меня не назвал.
«Грады» бьют на выход, пора в подвал.
Подарил апельсин мне Сашка Урал.
Я не знаю, откуда он взял его на войне,
Я не знаю, почему – мне,
Но вот он лежит, оранжевый —
Завораживает.
«Для тех, кто погиб в бою…»
Для тех, кто погиб в бою,
есть специальный рай,
где не надо просыпаться
по крику «вставай»,
где вражеская не прёт пехота,
не утюжит прицельно арта,
где нет дурака-замполита,
штабных бумаг,
вообще ни черта
из земного страшного;
и в обед
борщ с картошкой жареной вместо галет.
В какой-то момент
он стучит по столу специального ангела —
такого в погонах,
такого строгого, увиденного впервые,
говорит: да сами гребитесь тут
в этом сонном
омуте; я требую увольнительную
на боевые.
Ангел что-то чертит в блокноте пальцем.
Он говорит: я понимаю,
вам неважно, кто там у меня остался,
но имейте ж совесть, мать вашу в рот,
там же до сих пор-то война идёт.
Ему вежливо объясняют:
всё это не по правилам,
как бы самого окончательно не угробило.
Понимаете, говорят ему,
мёртвые там ничего не могут,
это не я придумал, не сердитесь вы,
ради бога,
просто у вас там совсем ничего не будет,
ну зачем вам всё это видеть:
как цветком распускается мина,
как гибнут люди,
вы ведь уже разучились
быть,
любить,
ненавидеть,
то есть,
когда ваши там будут
с жизнью прощаться,
вы вообще не сможете
ну никак
вмешаться.
Он стучит по столу,
разбивается чашка,
у ангела порезаны пальцы.
в крови у него пальцы,
и ангел крылом машет,
бормочет под нос: «Да чёрт с ним».
Следующий кадр: терриконы,
на заднем плане поля весенние,
пехота идёт в наступление,
миномёт пашет,
молодой парень над ухом слышит
непонятное бормотание
и удар,
словно сзади толкнули:
обернуться необходимо.
Оборачивается —
и пуля
пролетает мимо.
«Его звали Максим…»
Его звали Максим,
И он был контрабандистом.
Когда началась война,
Ему было тридцать.
Меньше года
Он продержался,
Недолго.
Под Чернухино
Он вывозил гражданских,
Его накрыло осколком.
Мне потом говорили тихо:
Вы не могли бы
О нём не писать?
Всё-таки контрабандист,
Бандитская морда,
Позорит родину-мать.
Её звали Наташа.
Она была из Лисичанска.
Прикрывала отход сорока пацанов.
Ей оторвало голову —
Выстрел из танка.
Они говорят о ней,
Губы кривят,
Чтобы не плакать снова.
Она была повар и снайпер.
У неё не было позывного.
Её звали Рая,
Художник,
Ей было семьдесят лет.
Жарким августом,
Перед всей деревней,
В обед
Её били двое —
По почкам и по глазам,
Чёрный и рыжий,
Искавшие партизан.
Она ослепла,
Но всё-таки выжила.
Даже успела увидеть
На улице тело рыжего.
…а с тем,
Кто предатель,
А кому давать ордена,
Разбирайтесь, пожалуйста,
Как-нибудь без меня.
«Мы думали, что живём в эпоху безволья…»
Мы думали, что живём в эпоху безволья,
что мы кто угодно – но никогда не солдаты.
Но потом наши братья взяли палки и колья
и вышли на автоматы.
Война выбирала нас.
Мы были художники и поэты.
Мы не умели воевать, но быстро учились.
И нет у войны романтики,
никакой романтики нету,
только ветра степного примесь
да горечь утрат. Мы стали злы и расколоты,
научились делать перевязки,
вставать по тревоге,
и было сухое, безводное летнее золото,
и были истоптанные дороги.
И была дорога вперёд – помалу, упрямо,
через